| |||
Максим Горький. Романтик • Все авторы -> Максим Горький. Максим Горький. Романтик Жил-был Фома Вараксин, столяр, двадцати пяти лет, человек весьма нелепый: череп у него -- большой, с висков -- сжат, а к затылку -- удлинён; тяжёлый затылок оттягивал стриженую голову назад, Фома ходил по земле вздёрнув широкий нос вверх -- издали казалось, что он хочет заносчиво крикнуть кому-то: "Ну-ка, тронь, попробуй!" Но при первом же взгляде на его расплывчатое лицо с большим ртом и глазами неопределённого цвета становилось ясно, что это идёт парень добродушный и как бы радостно смущённый чем-то. Его товарищ Алексей Сомов, тоже столяр, сказал однажды Фоме: -- Экая у тебя рожа пустынная! Хоть бы ты себе брови наклеил, а то на всей филёнке только нос торчит, да и тот скверно вырезан! -- Действительно, -- согласился Фома, пощупав пальцем верхнюю губу, -- красоты лица не хватает несколько мне, ну -- зато Поля говорила, глаза у меня хороши! -- Не верь: это она для того, чтобы ты ей лишнюю бутылку пива поставил. Алексей был моложе Фомы на два года, но -- пять месяцев сидел в тюрьме, много прочитал разных книг, и когда не хотел, не мог или ленился понять товарища, то говорил ему: -- Это буржуазный предрассудок. Утопия. Надо знать историю культуры. Ты классовых противоречий не понимаешь. Он ввёл Фому в кружок, где маленький, остроносый товарищ Марк, размахивая руками, похожими на птичьи лапки, скороговоркой рассказывал о рабочем движении на Западе, -- Фоме сразу понравились эти рассказы, и после нескольких чтений он, прижимая руку, пропитанную лаком, ко груди, разливался: -- Это я понимаю, Алёша! Это действительно! Существует... Сухой, ехидный Сомов, прищурив зеленоватые глаза и поджимая губы, спрашивал: -- Что -- существует? -- Это самое влечение к соединению человеков -- это есть! Примерно я: мне всё равно -- крестный ход, пожар, гулянье -- вообще ежели где народ собрался, то меня туда нестерпимо тянет! Народ! Вот тоже церковь -- почему я в церковь люблю ходить? Собрание душ потому что! -- Это пройдёт с тобой! -- пообещал Алексей, усмехаясь. -- Когда ты усвоишь идею... Фома ударил себя в грудь кулаком, радостно воскликнув: Я её усвоил! Вот она, тут! Её-то я прежде всего и схватил. Теперь она для меня как божья матерь всех скорбящих радость... -- Поехал! -- Нет, погоди: приидите ко мне все труждающиеся и обременённые -- так? Она? -- Да ведь это, чудак ты, евангелие! -- Ничего не значит! Она, я так понимаю, везде одна и та же. Виды -- разные, рисунок -- разный, а образ один! Матерь любви она! Верно? Когда Алексей сердился, его верхняя губа поднималась вверх, острый нос вздрагивал, и зелёные зрачки округлялись, точно у птицы. Сухим голосом, который на верхних нотах странно трещал, и какими-то щёлкающими словами Алексей подробно и внушительно убеждал товарища, что он -- утопист, что в нём спит классовое сознание и, можно думать, не проснется оно никогда, ибо Фома воспитывался в доме священника, где мать его служила кухаркой и где ему отравили душу буржуазными предрассудками и суевериями. -- Алёш! -- убедительно восклицал Фома. -- Ей-богу -- нисколько не отравили! Совсем наоборот! Маленький, я даже, например, не ходил в церковь. Господи -- ну разве стану я тебе врать? Это уж потом вот, когда я начал читать и вообще -- ну, потянуло меня к людям! Тут -- не церковь, а, понимаешь, спайка душ! Идея тут! О чём разговор идёт? Братцы -- постыдитесь, разве можно так жить? Разве вы зверьё? Внушение любви и совести, Алёша, вот главное, как я понимаю! Верно? -- Нет, это не верно! -- Алексей, сердясь, всё больше кипел, на скулах у него являлись багровые пятна, и Фоме часто казалось, что он щёлкает его словами по носу, точно картами при игре в носки. Фома смущённо молчал, потирая голову, порою виноватым голосом старался успокоить товарища: -- Я ведь, Алёша, понимаю! Конечно -- борьба! Само собой разумеется, -- тут уж -- держись! Но, сбиваясь с тона, вдруг сам начинал убедительно доказывать: -- Я ведь, видишь ли, только насчёт человека: человек вообще -- что такое? Разве я -- долото? Ведь ежели, скажем, тобой долбить начнут, так ведь по тебе молотком стукают, -- вот я насчёт чего! Человек -- не инструмент, -- верно? И опять же: конечно -- борьба! Что там говорить! Но -- апостольское-то, идея-то, которая всеобщая... всемирное примирение... чтобы на земле -- мир и в человецех... Иногда Алексей, замолчав, долго смотрел на товарища презрительно вытаращенными глазами и наконец говорил, точно уши обрубая Фоме: -- Нет, ты глуп! Путаная у тебя башка, -- навсегда это! Иногда же угрожал ему, холодно и внушительно: -- Вот погоди, -- скоро начнём читать историю культуры -- увидишь! Фома -- сокращался: непонятные слова всегда несколько угнетали его, возбуждая почтение к людям, которые говорили их, и вызывая странные образы. Утопия рисовалась ему кочковатым болотом, всё оно покрыто чахлой зарослью, и по зябким кочкам идёт, простирая руки вдаль, женщина с лицом богородицы, вся в белом и, как всегда, облечённая великой грустью матери, -- идёт безмолвно, с тихими слезами на глазах. Он не однажды слышал слова "религиозный культ", и культура представлялась ему торжественным богослужением, подобным пасхальной заутрене. Постепенно ему стало казаться, что эта мудрая наука может развязать все узлы запутанных вопросов, привести в порядок все мысли, облить всю пестроту красок жизни одним ровным и горячим светом. Говорил он много, восторженно захлёбываясь словами и всегда глядя прямо в лицо собеседника мутным и точно пьяным взглядом. Каждая новая мысль, входившая в его сознание, вызывала у Фомы быстрый поток слов -- он махал руками, негромко и радостно восклицая: -- Замечательно! Вот именно! Очень просто! Сначала товарищи по кружку и мастерской слушали его внимательно, с любопытством, но скоро догадались, что Фома просто -- болтун, а мрачный слесарь Егор Кашин не однажды советовал ему: -- Отрежь ты себе половину языка, пустозвон! Но это не охлаждало Вараксина -- он смотрел на всех дружелюбно и неугомонно журчал, как весенний ручей. Когда он пришёл на первое чтение по истории культуры и увидал, что читать будет маленькая, пухлая, голубоглазая барышня, гладко причёсанная, с толстой косой, -- он почувствовал печальное недоумение и всё время старался не смотреть на барышню. Но всё-таки видел, что она конфузится, безуспешно стараясь придать детскому лицу серьёзное выражение, говорит торопливо, несвязно, а когда её спросят о чём-нибудь -- лицо её вспыхивает ярким румянцем, и глаза часто, растерянно мигают. Беленькая и чистая, она возбуждала в нём чувство жалости. "Видно -- первый раз", -- думал Фома, пристально разглядывая тёмную сырую стену над её головой. Его удивляло, что она говорит о молниях, тучах, закате солнца, о богатырях сказок, греческих богах, -- он не мог уловить никакой связи во всём этом и, идя домой с Алексеем, жаловался ему: -- Это, Алёша, не вышло! Тут бы на такой предмет совсем другого человека надо поставить, солидного, даже -- с сединой эдак бы... и голос густой... чтобы как двенадцать евангелиев читалось это! Сомов тоже был недоволен и ворчал, сердито посапывая носом: -- Назначили... лягушонка какого-то! Очень мне нужно знать, кто такое Змей Горыныч... Нам очень хорошо известно, кто он, -- ты расскажи, как его побороть... -- Лучше бы она уж прямо по этой толстенькой книжке катала! -- сожалея, говорил Фома, но, скоро забыв о неудаче, он продолжал в обычном тоне благодушных мечтаний: -- А хорошо, брат Алёша, что вот приходит в нашу грубую компанию эдакая маленькая личность, и -- как замечательно это! -- пожалуйте, вот, что я знаю, не угодно ли послушать! О-очень хорошо! Так примыкая друг ко другу и... -- Повёз ерунду! -- сурово остановил его Алексей. -- Почему же -- ерунда? -- настаивал Фома мягко и ласково. -- Вот, ты говоришь -- класс, а какой она, примерно, класс? Просто добренькая барышня. Совестно ей жить в окружении людей, нам подобных, и вот... -- Когда из тебя вся эта патока вытечет? -- возмутился Сомов. -- Какая там совесть? Необходимость -- вот тебе совесть! Будь у них другое место, куда идти, -- они пойдут где легче, а не к нам, не мечтай! Фома посмотрел вдоль улицы на огненные чётки фонарей и спросил: -- Так они -- поневоле, думаешь? -- Ну конечно... -- Н-да? -- сказал Вараксин, дёрнув головой вверх. -- Н-не верится мне однако! -- Почему? -- Что хорошего -- поневоле жить? Если я -- краснодеревец и к работе своей привык -- мне плотничная работа просто даже обидна, -- верно? А они вроде как бы брёвна тешут... Алексей плюнул, сказав: -- И пускай потешут... На втором чтении Фоме показалось, что в словах барышни поблёскивают какие-то интересные мысли, трогающие его сердце, и, когда она кончила, он попросил её: -- Товарищ Лиза -- одолжите мне эту вашу книжку до следующего раза, -- можно? -- Пожалуйста, -- сказала она и, видимо, чему-то очень обрадовалась. Потом Фома шёл в город рядом с нею и всё остерегался, как бы не задеть её локтем. Поднимались в гору, с обеих сторон улицы на них смотрели тёмными окнами маленькие домишки городской окраины. Вверху улицы горел фонарь, вокруг него дрожало мутно-жёлтое пятно, сырая темнота осенней ночи была полна запахами гниющего дерева и помоев. Фома, покашливая и стараясь выражаться изысканно, спрашивал Лизу: -- Значит, я могу верить, что в древние времена человечество говорило одним языком, -- так? -- Да, арийцы, -- звучал ему в ответ тихий голос. -- И -- уже доказано это? -- Точно доказано. -- Чудесно! Это -- замечательно! Так что все теперь разрозненные народы находились в сослужении единству жизни, стало быть, и в древности имелась одна общая всем идея -- да-а... Но слова у него туго складывались, и думал он не о древности, а о маленькой барышне, которая торопливо шла в гору на полшага впереди него и немножко левее. Сжатая тьмой, она казалась ещё меньше, чем была, Фома заметил, что каждый раз, подходя к освещённому окну, она, наклонив голову, старалась поскорее ускользнуть из полосы света. "Замечательно! -- думал он, не переставая говорить и словно раздваиваясь. -- Такая маленькая личность, без страха, в кругу чужих людей, ночью, в отдалённом от жизни месте... чудесно!" Чтобы не размахивать руками, он сунул их в карманы, это было непривычно ему и связывало его. -- Вы пьяных не боитесь? -- спросил он. Тихо и живо она ответила: -- Ах нет, очень боюсь! Здесь их так много... -- Да, -- сказал Фома, вздохнув, -- пьют весьма безутешно! Главное -- жизнь требует наполнения, а -- нечем! То есть жизнь -- в смысле души. Вино же, как известно, способствует фантазии. Тоже нельзя строго осуждать: разве человек причина тому, что приходится поддерживать жизнь фантазиями? -- Я не осуждаю! -- воскликнула Лиза, замедляя шаг. -- Я -- понимаю. Вы очень верно сказали, ужасно верно! Это обрадовало Фому -- он не помнил случая, когда бы кто-нибудь соглашался с ним. И, вынув руки из кармана, похлопывая ладонью по книге за пазухой, он снова начал, доверчиво и убедительно: -- Если бы, видите ли, книги были доступнее, поверьте -- другое дело! Собственно говоря -- бояться людей не следует, уверяю вас, они заслуживают полного внимания и сожаления -- в своей пустой жизни. Дело в том, что всего -- очень мало, как вы знаете, и от этого все злы. Никаких утешений не имеется, у всякого одна подруга -- голая судьба со страшным лицом нищеты и порока, как сказано в стихах поэта. И, конечно, когда подобные вам люди сойдут с вершины в большом количестве, -- то обязательно это принесёт в жизнь содержание, достойное человека... Лиза пошла ещё тише, поддерживая одной рукой юбку, другой она провела по лицу и сказала, вздохнув: -- Да, да, это правда! -- Фёдор Григорьич, -- продолжал Фома, прерывая её, -- сын священника, у которого жила моя матушка, -- очень хороший человек моя матушка! но уже скончалась, -- Федор Григорьич, который теперь даже скоро профессором будет, говорил бывало, оспаривая своего папашу: жить -- это знать! И очень просто! Если я живу, не зная, кто я, где и зачем собственно, -- какая же тут жизнь? Просто долголетнее одичание в эксплоатации разных тёмных сил, исходящих от человека, и предрассудков, им же сотворённых, -- верно? -- Жить -- это знать! -- повторила Лиза. -- Вот именно, товарищ, -- вы замечательно широко понимаете... Фома не помнил, что он ещё говорил, но он первый раз в жизни говорил так много, смело и горячо. Они расстались у ворот большого дома в два этажа, с колоннами по фасаду, и Лиза, встряхивая его руку, убедительно просила его: -- В четверг и понедельник -- помните! От семи часов вечера -- я дома, буду ждать до девяти, -- хорошо? -- С величайшим удовольствием! -- восклицал Фома, притопывая ногой о тротуар. -- Очень благодарен! Чудесно! Всю ночь вплоть до утра он ходил по улицам, вскинув голову вверх и мысленно слагая горячие, призывные речи о необходимости помочь словом и делом тем людям, которые ещё не понимают тождества понятия жить и знать. Ему было очень хорошо: серое небо осени как бы разверзлось перед ним, и из глубокой синей пропасти, точно звёзды, падали такие славные, звучные слова, сами собою слагаясь в светлые ряды добрых и любовных мыслей о жизни, о людях, и эти мысли поражали самого Фому своей непобедимой простотой, правдой, силой. В четверг он сидел в комнатке Лизы, ничего не замечая, кроме напряжённого взгляда голубых глаз, которые, он видел, хотят понять его речи, -- смотрел в их глубину и говорил: -- Стало быть, фигурно можно сказать, что идея эта о победе света над тьмою -- небесного происхождения? -- Да, если хотите, но -- всё-таки -- зачем же вам небесное? -- Красивейше как-то получается! Значит -- коренная идея -- солнце, которое даёт всему силу жизни! Это замечательно и вполне верно: я вчера ходил за город -- на Ярило, знаете, -- глядеть закат! Вполне просто и легко вообразить всё, как описано: змей, мечи, борьба и одоление тьмы, а потом -- восход в торжественном сиянии! Восхода, собственно, не было, а был дождь, но это ничего не значит. Я много раз раньше видал восход и обязательно посмотрю в ясную погоду. Непременно! Оглянулся вокруг, и ему понравилась чистая уютная комнатка с белой постелью в углу, целомудренно прикрытой мягкой завесой мрака. На столе перед Фомой лежало много книг, они косо стояли на полке, по стенам висели знакомые ему фотографии писателей и учёных людей с длинными волосами и мрачными лицами. Потирая ладони, покрытые мозолями, пропитанные лаком, Фома тихонько смеялся и рассказывал: -- Замечательно, товарищ, сижу я, свеся ноги, на обрыве, подходит собака, такая, знаете, нищему подобная, в грязи, в репьях, седые усы на морде. Голодная, старая, неприютная. Подходит, села рядом и -- тоже смотрит: там это пылает красное, жёлтое, сизые такие фигуры складываются, лучи их рушат, зажигают, реки текут золотые, -- а мы, человек и собака, -- смотрим, знаете. Собственно говоря, товарищ, ведь достоверно не узнано, что такое собака, например, и какое у неё отношение к солнцу? Может, и она тоже, -- я, конечно, не знаю, -- это так, фантазия, но -- почему же собаке не понимать значения солнца, если она чувствует тепло и холод и может смотреть в небо? Свинья -- это, конечно, другое дело! Я, знаете, даже пошутил: понимаешь, говорю, кто истинный творец жизни, а? Посмотрела она на меня косо и -- отодвинулась... Все на земле очень недоверчивы и осторожны друг с другом... так печально это, если подумать! Конечно, глупо, может быть, но когда я прочитал эти две главы, то -- вдруг, знаете, как будто теперь лишь впервые понял -- солнце! Солнце -- это удивительно просто! -- Вы две главы прочли? -- услышал Фома. Вопрос показался ему строгим. -- Только две, -- ответил он и зачем-то пощупал стул, на котором сидел, -- у нас, знаете, много работы срочной, купец Хлобыстяев дочь замуж собирается выдавать -- берут зятя в дом -- и мы чиним ему столовую, Хлобыстяеву. Превосходная мебель куплена им, чудесной, старинной работы, -- дуб морёный, знаете... Он видел, что голубые глаза девушки утомлённо прикрылись; и это тотчас же связало ему язык, наполнило его смущением. Не без усилия над собою, Фома продолжал, конфузливо улыбаясь: -- Может быть, я много болтаю лишнего -- вы уж простите это мне! Барышня торопливо воскликнула: -- Ах, что вы! Вы говорите так интересно. Я ведь только принялась за работу, мне очень важно знать психику людей, которые... людей вашего класса. Фома снова расцвёл, ободрился и, взмахивая руками, запел, как птица на восходе солнца: -- Позвольте мне сказать, что мне подобные люди -- вроде маленьких детей и -- пугливы, знаете! Между собой, например, мы, ремесленники, мало говорим по душе. А каждому всё-таки хочется что-нибудь сказать о себе, -- потому что -- человек, знаете, он очень мало обласкан и... если вспомнить, что у каждого была мать... и есть привычка к ласке, то... получается очень плохо! Он вместе со стулом подвинулся к маленькой хозяйке -- что-то затрещало, упала на пол толстая книга. -- Извините, -- сказал Фома, -- у вас тесновато! -- И, понизив голос, таинственно продолжал: -- Я хочу вам сказать, что это замечательно верно: не добро человеку жить едину! Конечно, единство интересов всех рабочих -- это я понимаю очень хорошо, да ведь интересы не всё ещё, за ними ещё в душе-то -- сколько лежит! Человеку обязательно хочется выговорить свою душу, показать её в полном, праздничном облачении, всю, во весь рост... человек же -- молодое существо, как вы знаете! Не годами, конечно, а всей жизнью -- давно ли живём? Верно? И вдруг -- никто ничего не хочет слушать, и -- одиночество души... немота и смерть мыслям! Я против этого возражаю: единение людей обязательно -- так? Единство интересов хорошо-с... а откуда же одиночество и нестерпимая тоска, подчас? Вот... -- Не совсем понимаю, о чём вы говорите, -- сказала Лиза, и снова голос её прозвучал строго, учительски. Фома посмотрел на неё улыбаясь, она, нахмурив брови, ответила ему взглядом очень пристальным, снова охладившим его возбуждение. Приподняв плечи, перекинула косу на грудь и быстро шевелила пальцами, выплетая и вплетая чёрную ленточку, говоря неестественно густо: -- Это несколько странно слышать! Признавая единство интересов... -- Дело в том, видите ли, -- возражал Фома, -- что ежели один луч -- тут, другой -- там, то не будет тепла... необходимо слияние всех лучей воедино, так? -- Ну да, но что же вы называете лучом?.. -- Душа моя и ваша, вот -- лучи солнца, фигурно говоря... Когда Фома уходил, ему показалось, что Лиза смотрела на него подозрительно, стараясь держаться в стороне, и когда он, прощаясь, сжал её руку, она сильно потянула её к себе. И снова он почти всю ночь ходил по пустынным улицам сонного города, будя дремавших у ворот сторожей и возбуждая внимание городовых. Вспоминал свои речи и недовольно морщился, видя, что говорил запутанно, не о том, что хотел сказать, и не так, как хотелось. "Вот история! -- думалось ему. -- Когда я шёл к ней -- всё так складно лежало в голове. В следующий раз -- уж и я подготовлюсь..." И остановился, вспомнив, что Лиза не сказала ему, когда ещё можно придти к ней. "Забыла! Очень я говорил много!" А потом он опять провожал её по ночам до дома и всю дорогу осыпал её своими восторженными речами, рассказывал, незаметно для себя, секреты проснувшейся души, не замечая, что она слушает его молча, отвечает на его вопросы односложно и -- уже не приглашает его к себе, в маленькую тёплую комнатку. -- А ведь вы -- романтик! -- воскликнула она как-то раз с чувством, подобным сожалению, и, глядя в лицо ему, неодобрительно покачала головой. Фому сконфузило слово, напоминавшее о романах и любви, он тихонько засмеялся, а Лиза продолжала: -- Как это странно! Вообще -- я, конечно, понимаю романтизм, но... Она говорила долго и поучительно, а Фома не понял её слов. И постепенно для него стало необходимостью видеть Лизу -- её глаза возбуждали в нём приятное опьянение и, подсказывая новые слова, зажигали какие-то пылкие, особенные мысли. Видя её, окружённую тесным кольцом рабочих, внимательно и вдумчиво слушающих негромкий, убеждающий голос, видя, как в полутьме комнаты мелькают, точно маленькие голуби, её белые руки, двигаются тёмные брови над голубыми глазами и непрерывно дрожат -- цветут -- розовые губы, Фома думал: "Идея! Всем скорбящим радость..." И ему представлялся ручей свежей воды, говорливо сбегающий с горы в долину, измученную засухой, -- в долину, где стоят деревья, окутанные пылью, уныло опустив тяжёлые, завядшие листья, -- а живой ручей пробивается к их корням. Вспоминалась славная сказка о девочке, заплутавшейся в лесу, -- вот она забрела в пещеру карликов и доверчиво сидит среди них, полная желания добра всему живому. Иногда Лиза, возбуждённая тем, о чём говорила, волнуясь, заикалась, не находя слов, и глаза её тревожно бегали по лицам людей, -- в эти минуты Фома напрягался, сдерживая дыхание, ему хотелось подкинуть, подсказать недостающие слова, и -- это было почти мучительно для него -- он даже потел от напряжения. -- Алёша! -- говорил он Сомову, размахивая руками. -- Какая это замечательная вещь, когда вот так приходит к людям чистый человек -- почти дитя ведь, а? -- и говорит: "Позвольте, всё это не так, всё неверно, от вас скрыто главное -- идея объединения мира скрыта!" Чудесно! Положительно -- сказка, а? Алексей искоса смотрел па него и говорил насмешливо и едко: -- Смотри -- растаешь, грязь будет! -- Ты полно, чудак! Ведь ты же и сам, ведь ты веришь, чувствуешь... Сомов кривил губы и, словно отталкивая товарища, сердито поучал его: -- Ты бы слушал -- больше, а болтал -- меньше. Да не пускался бы объяснять людям то, чего не понимаешь. Гляди -- на тебя не очень ласково смотрят: мешаешь ты разговором своим... -- Мешаю? -- удивлялся Фома Вараксин. Однажды у него заболел зуб, он усердно старался остановить боль, засовывая в дупло вату, смоченную спиртовым лаком, купил даже креозота, который считал вредным, но боль не поддалась, и он не мог пойти на чтение. Поздно вечером Сомов, хмурый, недовольный, пришёл в мастерскую, отозвал Фому в угол и строго спросил: -- Ты о чём третьего дня говорил с Лизой? -- Я? Так, обо всём, а что? Алексей, искривив губы, искоса посмотрел на него и, затянувшись дымом папиросы, опять спросил: -- На одиночество жаловался, что ли? -- Жаловался? Нисколько! Это просто вообще, к слову... -- Ты бы считал слова-то! -- Ты провожал её? -- Ну да! -- Что же она про меня говорила? -- спросил Фома, поглаживая опухшую щёку. -- То же, что и я говорю: башка у тебя путаная... -- Нет, в самом деле? Рассматривая дымящийся конец папиросы, Сомов насмешливо сказал: -- Уж поверь! Так и сказала. -- Это ничего! -- воскликнул Фома, и ему показалось, что даже зуб меньше болит. -- Я ей докажу... -- Вот что, -- сказал Алексей, усмехаясь и расшвыривая ногой стружки на полу, -- дам я тебе совет, -- а то просто расскажу случай, со мной было. Увидал я в тюрьме на прогулке девицу-интеллигентку и тоже вот так, сразу втюрился... -- Что ты? -- удивлённо воскликнул Фома. Но Алексей, морщась тоже, точно и у него зуб заболел, продолжал, не глядя на товарища: -- Перестукивался с ней ночами и всё такое... тоже об одиночестве говорил, и вышло, брат, очень нехорошо! -- Что ты, Алёша! -- размахнув руками, тихонько прошептал Фома. -- Почему ты это, разве я влюбился? Откуда ты это? -- Ну, не верти хвостом! Брось лучше всё это загодя... -- Это -- чепуха, Алёша! -- сказал Фома, прижимая руки к сердцу и чувствуя, что оно бьётся удивительно часто, точно испугалось чего-то и обрадовалось. -- Господи боже мой, ну куда к чёрту? Замечательно, право! И не думал даже, что такое? Ничего же не выйдет? Хотя, конечно, если взять, что она решилась идти с нашим братом, то -- ну что ж? Очень просто, собственно говоря! Скажем так: пусть человек, подобно щепотке соли, растворится в среде пресной нашей и насытит... Докурив папиросу, Сомов тщательно растёр окурок пальцами, оглянулся, засвистал сквозь зубы. Фома, заметив, что товарищ не хочет слушать его, вздохнул и заявил: -- Зуб, чёрт его, сильно мешает, болит... -- Не заболело бы ещё что, смотри! -- предупредил Алексей, спрятав глаза под ресницы, и вдруг заговорил новым для Фомы голосом: -- Вот что, уж коли до конца беседовать... хоть и не мастер я к этому. Говорят про тебя, что ты -- путаный человек, и сам я это говорю... оно и верно, -- иногда ты такое несёшь -- уши ломит! Ну а всё-таки... я, брат, тебя всегда слышу... то есть слушаю... Он сидел на верстаке согнув спину, его плечи, локти и колени торчали во все стороны острыми углами, и казалось, что он наскоро сделан из неровных кусков дерева. Поглаживая рукою прямые, тёмные волосы, он не торопясь и тихо продолжал: -- Нравится мне, что ты такой, вроде ребёнка: что знаешь, в то и веришь... -- Алёша -- это очень правильно! -- вскричал Фома, наваливаясь на него. -- Помнишь, я тебе говорил, Фёдор-то Григорьич? Он так и утверждает: отец ему -- вера! А он -- и под ней, говорит, заложено некоторое знание, без него -- невозможны никакие толкования жизни... -- Ну, ты, брат, брось это! -- посоветовал Сомов. -- Не понимаю я этого... -- Нет, ты пойми, очень же просто! Впереди всего -- знание, а потом -- вера! Оно -- мать веры, оно её рождает, ты подумай -- как верить, не зная?.. Товарищ Марк и Василий -- они просто не верят в силу знания, по-моему, оттого и выражаются против веры вообще... Сомов посмотрел на него скорбящим и насмешливым взглядом и проговорил, покачивая головой: -- Трудно с тобой! Нахватался ты какой-то чепухи, и никогда тебе, видно, не выбраться из неё... Я вот что хочу сказать -- жалко мне тебя! Понял? И советую я тебе: Лизу оставь! Фома Вараксин неохотно засмеялся, прищурив глаза, точно обласканный кот. -- Нет, я уж до конца дойду, до полного, если так! Я её спрошу, -- это, брат, замечательно! Главное -- что она скажет, а? -- Это ты о чём спросишь? -- сухо осведомился Алексей. -- Вообще спрошу о полном единении! Слово и дело -- одно ли? Сомов вынул папироску дрожащей рукой, сунул её в рот, но не тем концом. Откусив зубами смоченное место, он выплюнул его и бросил папиросу на пол, спросив: -- Ты её любишь? Говори уж! Тогда Фома, не задумываясь, ответил: -- Да, конечно, очень... То есть, если бы ты не сказал -- я бы ещё не догадался, может быть, ну, а теперь -- ясно! Когда я говорю с ней -- мне так хорошо и легко, как будто я действительно ребёнок, ей-богу! -- Прощай! -- сказал Алексей, сунув ему руку, и пошёл к двери. Но остановясь в глубине мастерской, тёмный и маленький, он спросил негромко: -- Ты, чёрт, может, сейчас выдумал это? -- Что? -- Да вот любовь эту твою? -- Чудак! -- воскликнул Фома. -- Ты же сам сказал, вот какой чудак! Я не выдумал, а просто не умел ещё понять... ты же... -- И я дурак! -- сказал Сомов, исчезая. От возбуждения и томительно тревожных мечтаний о будущей встрече с Лизой Фома забыл о зубной боли, начал шагать по мастерской, шумя стружками. На стене коптила лампа, едва освещая жёлтые полосы досок над головой и у стен, кудри стружек в углу, маленькое тело мальчика, разбросанное на них, тёмные верстаки, кривые ножки стульев, дерево, зажатое в тисках. "Чудесно!" -- думал Вараксин, крепко потирая руки. Ему рисовалась простая, милая жизнь с маленькой, умной и сердечной женой, которая всё понимает, может ответить на все вопросы. Вокруг неё -- всё свои люди, товарищи, и она -- своя, кровный свой человек. -- Хорош-шо! Потом -- ссылка, это уж наверное будет, ссылка! Где-то далеко, в маленькой деревеньке, занесённой снегом до крыш, заплутавшейся в тёмных и высоких, до неба, лесах, он сидит вдвоём с нею -- учится. По стенам, на полках, толстые, солидные книги -- в них сказано обо всём, и оба они переходят мысленно от одной к другой по светлым путям человеческой мысли. За окном оледенела тишина, белый снег одел землю пуховой шубой, и земля покрыта низким куполом северного неба -- в комнате тепло, чисто, уютно, играет огонь в печи ярко-жёлтыми, жгучими языками, тихо прыгают по стенам тени, и в маленькой кроватке у одной из них -- ещё один славный человечек, рождённый для борьбы за соединение всех людей мира в одну семью друзей, работников, творцов. В зимнем небе холодной страны играют красные закаты, напоминая о давних временах, когда родились первые детские мысли людей, когда возникла к жизни объединяющая всё человечество непобедимая идея торжества света. Фома Вараксин не любил ждать долго: в воскресенье он надел свой лучший пиджак, у которого одна пола вытянулась отчего-то длиннее другой, а воротник всегда влезал на затылок, надел рубаху с накрахмаленной грудью и обшлагами, с которых надо было остричь махры, привязал синий, с красными горошинами, галстук, приподнял плечи как мог выше и -- пошёл к Лизе. Ясный зимний день весь блестел в уборах инея, в бархатном одеянии снега, укрепляя в груди Фомы радостное решение, подсказывая ему яркие, чистые слова. Белые мохнатые проволоки телеграфа вытянулись на воздухе так красиво, прямо к той улице, где жила девушка, которую Фома не однажды уже и без тени сомнения мысленно называл своей невестой и женой. Хороший был день, радостный, полный света, полный блеском серебряных искр. -- Ах, -- это вы? -- сказала Лиза, открыв ему двери своей комнаты. -- Пришли или уходите? -- спросил Фома, улыбаясь и крепко стиснув её руку. -- Ухожу, -- сказала она, сморщившись, и подула на пальцы, махая ими перед лицом. На голове у неё была надета котиковая шапочка, на левой руке перчатка. -- Ну, я долго не задержу вас! -- пообещал Фома, усаживаясь на стул в пальто и хлопая шапкой по колену. -- Что это вы сияющий какой? -- спросила Лиза, скользя голубыми глазами по его фигуре. Он ответил не сразу, любовно и пристально осматривая её, маленькую, круглую и румяную, точно яблоко. "Куколка!" -- мелькнуло у него в голове. Она ходила по комнате от двери к окну, постукивая о пол каблуками: взглянет в окно, потом на гостя, брови её вздрогнут, и она, покачиваясь, тихонько двигается к двери. Ему показалось, что сегодня лицо у неё более строго и озабоченно, чем всегда. "Может быть, чувствует?" -- подумал он. -- Сейчас я вам объясню, почему я сияющий, -- сказал Фома вслух и предложил ей: -- Садитесь, пожалуйста! Она повела плечами и неохотно или нерешительно села против него. -- Ну-с? Фома наклонился к ней, протянул руку с жёлтыми ногтями, окрашенными политурой, и заговорил тихим голосом, мягко и ласково: -- Знаете, товарищ Лиза, я хочу сказать вам одно слово! -- Он привстал, взмахнул рукой, указывая вперёд, и внушительно воскликнул: -- До полного! -- Что такое? -- спросила Лиза, улыбаясь. -- Я объясню: идёт пароход по реке тихо -- тихим ходом, не зная фарватера, но вот дело выясняется. "Средний ход!" -- кричит капитан в машину, а дальше, когда нет сомнений, что путь хорош, капитан командует: "До полного!" Лиза недоуменно раскрыла глаза и молчала, покусывая губы мелкими белыми зубами. -- Не поняли? -- спросил Фома, подвигаясь к ней. -- Н-нет! Кто это -- капитан? -- Капитан? Вы! И я -- мы оба капитаны своей жизни -- вы и я! Нам принадлежит право командовать судьбой -- так? -- Ну да, но -- в чём же дело? -- воскликнула девушка, смеясь. Фома протянул к ней руки и повторил сорвавшимся голосом: -- До полного, товарищ! Вы знаете нас, меня и всех, -- идите к нам, с нами до полного единения! Лиза встала, ему показалось, что по лицу её прошла тень и стёрла румянец со щёк, погасила ясный блеск глаз. -- Не понимаю! -- приподняв плечи, говорила она. -- Это же само собою разумеется, -- конечно, я с вами... если уж... Почему вы говорите это? В чём дело? Фома схватил её руки жёсткими ладонями и, потрясая их, почти кричал: -- Само собой разумеется! Чудесно, товарищ! Я так и знал... Конечно, вы -- вы пойдёте! -- Куда? -- тревожно спросила она, выдёргивая свои пальцы. -- Вы не кричите, я же не одна живу... Куда идти? Её голос звучал сердито и немного возмущённо, -- Фома услыхал это и торопливо объяснил: -- Замуж за меня, я предлагаю! До полного уж! Знаете, что это будет, -- наша жизнь, товарищ? Какой будет праздник... Стоя перед нею, чертя и рассекая воздух руками, он стал рисовать давно одуманные картины совместной жизни, работы, картины жизни в ссылке, говорил и всё понижал голос, ибо ему казалось, что Лиза словно тает, становится тоньше, ниже и отодвигается от него. -- Господи, какая глупость! -- услыхал он подавленный, обиженный возглас. -- Какая пошлость! Фоме показалось, что кто-то незаметно подскочил к нему и закрыл ему рот так крепко, что в груди сразу остановилось сердце и стало невозможно дышать. -- Как вам не стыдно, Фома! -- слышал он возмущённый, тихий голос. -- Это же -- ужасно, слушайте! Это -- глупо, -- неужели вы не понимаете? Ой, как нехорошо, как нехорошо! Ему казалось, что девушка уходит в стену, прячется в портретах -- и лицо её становится такое же серое, мёртвое, как на фотографиях, около её головы и над нею. Она дёргала себя за косу одною рукою, а другой отталкивала воздух перед собой и, всё сокращаясь, говорила тихо, но резко: -- Неужели не стыдно вам видеть во мне только женщину? Фома забормотал, разводя руками: -- Почему же? Я -- не женщину, а вообще... как люди, мы с вами... -- Какое же это товарищество? -- спрашивала она. -- Как же я теперь должна буду смотреть на вас? За что вы меня оскорбили, за что? Фома не помнил, как он ушёл из маленькой комнаты со множеством фотографий на стенах, и не помнил, как он простился с Лизой, каковы были её последние слова, -- она окончательно слилась, растаяла в серых пятнах, среди суровых учительских лиц, стала подобной им и такой же, как они, внушающей холодное, строгое почтение. Он ходил по улицам, ничего не видя, кроме каких-то туманных кружков перед глазами, натягивал шапку на голову и думал сосредоточенно, упрямо и тоскливо: "Почему -- глупости? И стыдно -- почему? Пошлость? Женщина? Что ж такое женщина? Разве это важно, это? Если когда две души в одной идее, -- что ж такое, что женщина?" И снова туго натягивал шапку на уши: голова его зябла, точно набитая льдом, и это ощущение холода было так остро, что сердце от него ныло, словно после угара. Хоронили солдата, четверо бравых ребят в мундирах, мерно и широко шагая, несли гроб, и он хорошо, правильно так, покачивался на холодном воздухе. Впереди шёл барабанщик, ловко стукал палочками по холодной коже и рассыпал в воздухе дробную внушительную трель. Сзади шагал целый взвод с ружьями на плечах, головы солдат были повязаны чёрными наушниками, и все они, казалось, ранены глубокими ранами. А сбоку гроба бежала, поджав хвост, маленькая серая собачка, и когда барабанщик переставал бить похоронную дробь, она подскакивала к нему, а когда палочки его снова трещали -- собака, отпрыгнув в сторону, робко и печально взвизгивала. Фома Вараксин с большим усилием снял шапку, прислонился спиной к забору, смотрел на странных солдат, вздрагивал от холода, наполнявшего грудь, и думал, словно спрашивая кого-то: "Почему -- стыдно?" Не пропустите: • Максим Горький. Утро (рассказ) • Максим Горький. Мордовка (рассказ) • Максим Горький. Старик (рассказ) • Максим Горький. Большая любовь (рассказ) • Максим Горький. Губин (рассказ) Ссылка на эту страницу: |
|
||
©Кроссворд-Кафе 2002-2024 |
dilet@narod.ru |