Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей

Случайная статья

Борис Степанович Житков. Черная махалка (Из цикла «Морские истории»)


  • Все авторы

    Борис Степанович Житков. Черная махалка (Из цикла «Морские истории»)


    Целую неделю подговаривал меня Васька Косой пойти ночью в море из Фенькиных сеток рыбу красть.


    — Вот, — говорит, — как будет поздний месяц, и сорвемся ночью. Моментом дело. Раз и два! По воде следу нету.


    Я все мычал да гмыкал.


    И вот раз приходит он ночью. Я на дворе спал. Толкнул меня в плечо:


    — Гайда, пошли! — Тряхнул за плечо и на ноги поставил. Чего ему: здоровый черт, саженный!


    И вот пошли мы берегом, низом. Я, значит, и Косой.


    Меня, мальчишку, он вперед пустил, а сам — за мной.


    Ночь — ни черта не видать.


    Песок холодный, ракуша битая в ногу впивается.


    А он еще сзади шипит гадюкой: «Тише!.. Чтоб как по воздуху!»


    Чтоб тебя, дьявола, самого на воздух подняло.


    Эх, знал бы я, какое дело из этого выйдет, не пошел бы я с Косым ни в жизть! Ногу тут я об камень ссадил, аж на землю сел. Качаюсь и шепотом вою. А Косой надо мной стоит, пяткой в самое рыло тычет: Вставай!


    Пятка заскорузлая, корявая.


    А когда шаланду стали спихивать, у меня опять сердце упало: что же это мы такое делаем? Штиль на море, будто и вода притаилась и только шепотком в берег хлюпает. Месяц поздний торчит из моря, как красный штык. Мне страшно стало; я берусь за шаланду и не дергаю. Не хочу, не поеду я из Фенькиных мережей камбалу трясти!


    Косой будто знал, что я думаю, и бубнит малым голосом:


    — Фенька прорва, раскоряка анафемская! Она мужа-то своего, Ивана, отравила… Черт бы с ним, с Иваном, туда ему, гаду, и дорога, да он у меня сорок пять сеток в море снял. Покарай меня господь!.. А ну, берись!


    Дернули. Чуть вдвинулась шаланда в море. А Косой опять:


    — Пудами, рванина недомытая, камбалу на базар возит, а кинула хоть раз тебе, мальчонке голодному, хоть кусок? А ну, разом!


    Дернули, аж на полсажени сразу шлюпку посунули.


    Ждем — и наверх, на обрыв, смотрим: чтоб с Особого отдела патруль не засыпал. Тогда был приказ, чтоб ночью не выходить в море никак. А с патрулем собака; уж это хуже нет! Посмотрели — никого.


    И так это Косой мне Феньку обложил, что я хоть вторые сутки не ел, а шаланду дернул, как большой.


    Выкопал Косой из песку весла — это он с вечера приготовил. Сели, гребем, как по воздуху: не стукнем, не плеснем.


    Прошли каменья и подались прямо торцом в море.


    — Поднавались!


    Напер я на весла, а тут снова меня мутить стало. Куда ж это мы едем, на какое дело? «Ну, ничего, — думаю, — не найдем мы ночью Фенькиных сеток — и красть не придется». И подналег даже.


    А потом думаю: «Махалки[1] все ж у ней высокие, побольше сажени. А Косой — черт приметливый — непременно увидит». И опять страх войдет.


    И я гребу слабей. А Косой:


    — Навалися, пролетария!


    «Нет, — думаю, — флажки у ней на махалках черные, не найти ночью и Косому. Никому не найти!» И гребу смелей, все стараюсь в уме Феньку обкладывать.


    — Отравила? — говорю.


    — Ладно, греби, греби, мильтон какой сыскался!


    «Теперь я мильтон выхожу!»


    Я стал со зла крепче грести.


    А месяц вышел и красным глазом на все это дело смотрит.


    С час, должно, так гребли.


    И вдруг я чуть весла не бросил — прямо тут надо мной кивает черным флагом саженная махалка. Молчит и шатается.


    — Хватайся! — кричит Косой.


    А мне за нее и взяться страшно. Как живая, как оскаленная.


    — Эй, ты! Дуроплюй!


    Косой притабанил[2] и выхватил махалку из воды.


    И вот, когда он махалку схватил, тут у меня как что внутри как будто стало и закрепло. «Шабаш, — думаю. — Теперь шевелись!» И я встал на ноги и уж вертел шаланду веслами, как живой, пока мы по сеткам шли.


    А Косой стоит на корме в рост, перебивает мережи и шлепает камбалу на дно. Плюхает здоровые рыбины, а я сам, для чего — не знаю, все считаю:


    — Раз, два… три… восемь…


    Все шепчу, как в жару весь.


    Пуда три, как не больше, с одной ставки сняли. Кончили.


    Тут с меня все соскочило. Сел на банку и как гребану к берегу! А Косой:


    — Куда тебя, черта! Вон она, вторая ставка! Вон махалка маячит!


    У меня уже руки ходуном пошли и всего трясти стало, а он — гляжу — взялся за весла, гребанул, как юлу, шаланду вывернул и нагребается к сеткам.


    — Садись, — кричит, — на весло!


    — Чтоб нас к черту не снесло! — Это я для храбрости сказал.


    Косой заругался.


    — Греби, холера! — орет на меня.


    Я тянусь, аж душа вон.


    На второй ставке Косой опять сети перебирает. Смело взялся, как за свои. А я подгребаю. Тут я заметил, что пошел ветер. И вдруг мне показалось, что сейчас светать начнет, сейчас Фенькины хлопцы придут на желтой шаланде, на ихней, на здоровой, на три пары весел, и нас на месте нахлопнут.


    Я тычу шаланду кормой уж как попало, лишь бы скорей. Добрались до второй махалки: черным шестом она из темноты на нас выходит.


    Как живая, смотрит, замахивается. Флажком по ветру треплется, змеится. Я и глядеть на нее боялся. Будто стережет! А Косой ругается, что рыба мелкая пошла.


    Я ему ласково говорю:


    — Бросьте, Василий Семеныч, не стоит… Если, говорите, мелочь пошла, так господь с ней.


    А он мне и брякнул:


    — И трети ты своей не получишь, коли дело мне гадишь!


    Бросил сетки — и за весла.


    У нас дома голод, позагоняли на толчок что было. «Хоть бы дома накормить бы всех один только раз, коли уж на такое дело пошел!» Гребу я скорей от этой махалки, от проклятой. Черт с ней, с рыбой, с третью моей, — только бы, думаю, теперь на берег и домой. Буду, думаю, людям переметы[3] живлять и день и ночь за хлеба кусок, только бы все это добром кончилось! Гребу и зарекаюсь, чтоб за такие дела не браться.


    Косой вдруг говорит:


    — Ты что? Богу молишься?


    Я и не знал, что это я громко… Думал, про себя зарекаюсь.


    — Не будешь? А не навязывайся!


    А я разве навязывался? Сам же он неделю целую мне в уши тарахтел: «Мамка твоя голодная, ты голодный, вот так, — говорит, — пролетарий и пролетает. В трубу, значит… Тряхнем Феньку что надо! И черт святой знать не будет, где концы».


    А теперь — «не навязывайся»! И так обидно мне стало! «Скорей бы только, — думаю, — на берег, и я — ходу, и чтоб не видеть никогда его».


    А он вдруг поднял весла, нагнулся ко мне, рожа зверская.


    — Ты, — говорит, — только дохни кому! Ты забудь, как меня и звать-то! Да ты знаешь, кто я?!


    Как присунется ко мне мордой самой. Глаз косой.


    — Да ты знаешь… Я ведь не я, а я вот кто!


    Такой он мне сразу страшный показался. И вправду не он, а другой. «Вот он, — думаю, — какой он настоящий-то! Ночью-то в море, да один на один!..»


    Я и весла бросил. Он как гаркнет:


    — Греби!


    Я без памяти греб и не знаю, где у нас берег был, и откуда ветер, и сколько времени прошло.


    Вдруг он стал легче грести, я тоже. Разворачивает шаланду.


    Смотрю, под бортом у нас садок плавает здоровый. Пудов на девять рыбы.


    Подошли аккуратно. Я шаланду на веслах придерживаю.


    Он стал рыбу в садок пересыпать. Тихонько, без шуму. И я держусь, чтобы о садок не стукнуть. Пересыпал он рыбу — и чисто у нас в шаланде, ничего как и не было. Тут я огляделся, вижу: мы под берегом. Берег не наш, чужой.


    Спустились мы в берег, дернули шаланду раз и два. У меня с голоду, с работы и со страху ноги подкашиваются. Рву руки — шаланда чуть подается. Косой ругается во всех святых и угодников…


    Вдруг смотрим: и справа и слева по человеку стоит. С винтовками. И откуда и как они подошли? Я как увидал — все у меня внутри стало, как пустой мешок я сделался. Я и сел на борт — ноги не держат.


    Они стоят, и мы не шевелимся.


    Косой вдруг говорит так это ласково:


    — Закурить у вас, землячки, нельзя?


    Они молчат, как неживые. Я уж подумал: есть они или нет?


    Потом Косой говорит мне громко, чтоб слышали:


    — Ну, отдохни трошки, хлопчик! Сморился, бедный? А ну, дернем еще?


    Я встал, хватаюсь за что попало, не дергаю, а, прямо сказать, держусь за шаланду, чтоб только на песок не сесть. Болтаюсь, как рыба на крючке. Шаланда — ни с места.


    — Подсобите, товарищи, шаланду вытаскать, — говорит Косой.


    Смотрю, те двинулись с двух сторон. Ничего не сказали, взялись, дернули.


    — А вот спасибочки вам, — говорит Косой, да и хотел повернуть.


    А те ему:


    — Стой!


    И стали они шаланду осматривать, все пересмотрели. А у нас ничего: весла одни. Ни снастей, ни крючков, ничего как есть.


    Один, что повыше, говорит:


    — Откуда?


    Косой запел:


    — С моря. С вечера перемет поставили, вот пошла погода — так мы проверить…


    — Кто ж это в летнее время перемет с ночи ставит?


    — Брось, товарищ, наливать! Приказ знаете?


    — Да что же приказ, приказ? — кричит Косой. — Мы ведь самая пролетария, горькими нашими мозолями…


    — А у садка чего вы ковырялись?


    — Проверить же, на месте ли, а ведь знаете же… — гудит Косой.


    А те говорят:


    — Пойдем вот на кордон, там проверим. А ну, айда!


    Пошли.


    Один впереди, другой сзади, а в середине мы с Косым. И ни ног у меня, ни духу. И только махалку я эту черную вспоминаю, как она кивала на нас.


    Вышли на обрыв и пошли по тропинке над кручей. Я только заметил, что чуть светать стало.


    Ничего я уж не понимал, что Косой мелет. Только те не отвечали, а все покрикивали: «Айда, айдате!»


    Вдруг Косой дернулся и прыг под кручу.


    Тот, что был сзади, вскинул винтовку и бах! бах! вдогонку, вниз, и стал спускаться с обрыва.


    А другой схватил за ворот меня. А я — не то бежать, а идти не знал чем.


    И сел я на землю. Пришли еще красноармейцы с кордона, стали облаву делать, а меня повели на пост, где их казарма и все.


    Живо по коридору протолкали к начальнику.


    Сидит за столом, важный, в кожаном. На столе наган. Сбоку телефон в ящике. Посмотрел на меня — глаза, как гвоздики, — и спрашивает:


    — Это вот что с ним был?


    И прямо уперся в меня:


    — Как звать?


    Я думаю: «Врать или нет? Сейчас, — думаю, — узнают — и к мамке с обыском. Знаю ведь! Чуть что — сейчас обыск и пойдут тягать. Пусть, — думаю, — сгноят меня, а не скажу правду!»


    — Ты не верти пуговицу. Говори, как звать!


    Я вдруг заорал.


    — Васькой, Васенькой, — кричу, — Васильем, Ва-си-ли-ем! — на разные голоса, чтоб поверили.


    А меня Петькой Малышевым зовут.


    Начальник выскочил из-за стола, как тряхнет меня за шиворот:


    — Не врать мне!!


    Я вижу, самое остается только реветь, все равно давно хотелось, и я ударился в слезы.


    И таким я горьким воем завыл — голоса своего не узнал. Бить меня всего начало, сам не рад, что реветь пустился. Как сорвался.



    …Ночевал у них в казарме. Утром проснулся, не шевелюсь. Но знаю, что сейчас спрашивать опять будут… И про Косого… Вспомнил, как он в море-то себя показывал, — ну как я про него скажу? Пусть бы мне кто тогда сказал, что мне надо делать! Лежу и слышу — идет разговор промеж красноармейцев:


    — В Чеку его, в Особый отдел, там, брат, узнают в лучшем виде.


    А другой:


    — Ну да, очень просто, что с монитором шпионаж возили! Это что к садку подъезжали — так это для понту, глаза отвести!


    И вижу я, что все так выходит, что и не придумаешь, что им врать. И правду скажи — тоже веры не дадут.


    А тогда эти мониторы офицерские — верно, что в наши берега ходили. Очень даже близко. Что же мне делать? Так бы вот лежал и не шевелился… До самой до смерти моей!


    Слышу — затопали, выходить стали, и тишина настала. Полежал, полежал, а в голове все кубарем, кувырком все кружит, и махалка эта черная, проклятая, так и кивает, кланяется.


    И вдруг как будто что взвинтило меня.


    Вскочил я, сел на койке. Осмотрелся: лежит на койке красноармеец одевши, ногу свесил и на меня глядит, улыбается. Смешной я, значит, был.


    Хороший, к черту, смех!


    — Васька! — говорит.


    А я зыркаю: кого это он кличет?


    Он засмеялся, встал.


    — Ну, все равно, — говорит, — как там тебя. Чай пить будешь? Я тебе подлопать дам.


    Дает мне чашку каши:


    — Наворачивай!


    А сам сел рядом на койку.


    Я думал, что мне не до каши будет, а ковырнул раз и не приметил, как кончил. Красноармеец принял чашку.


    — Боишься, — говорит, — за батьку?


    — Помер, — говорю.


    — Нет, — говорит, — он утек, не нашли его.


    Я даже не понял, что это он про Косого.


    — Не батька, — говорю, — он мне и не дядька, никто он мне!


    — Значит, он тебе вроде хозяина выходит?


    И стал он закуривать и мне кисет сует, как большому. Я уж курил раза два. Взял я, а скрутить не умею.


    — Эх ты, курец! — говорит и слепил мне цигарку.


    Курим, а он говорит:


    — Сказывать не будешь? Уговор, значит, держишь? Молодчина!


    Мне вдруг обидно стало на Косого, я и говорю:


    — А он свой-то уговор… треть мою… черта, говорит, ты получишь.


    — Это уж евоное дело.


    А я:


    — Пудов, — говорю, — пять, не меньше, рыбы было, камбала — во, — говорю, — колесо — не рыба!


    — На кухне, — говорит, — она у нас, в обед поешь, как в отдел не сведут.


    И так слово по слову я ему все рассказал, как было. А он говорит, что уговор держи, дело святое.


    — Хитрый, — говорит, — знал, кого с собой взять. Кто ж, — говорит, — он такой?


    — Не знаю я, кто он, не знаю, ненастоящий. Черт он, вот кто!


    А его смех взял.


    — Какой, — говорит, — с чертом уговор может быть! Однако, — говорит, — дело твое. Думай, братишка, как тебе лучше.


    И встал.


    А что мне думать? Ничего я не знаю.


    Налил он чаю холодного, а я и смотреть на чай не хочу. Не до чаю мне!


    Думаю — и ничего в голове, одна эта махалка черная кивает, и ничего больше.


    И вдруг я как сорвался.


    — Что же делать-то мне, дядя, — говорю, — дорогой ты мой? — И вот-вот опять зареву.


    — А ты прямо скажи: такой, мол, я и такой-то, а дела наши вот какие были. Мамка голодная дома пухнет, а он мне треть сулит. Я и пошел на дело. Застращал он меня в море, а кто он — я правильно сказать не умею. И квита. На этом и стой. Что с тебя взять, с мальчишки!


    И отошло все сразу — и махалка и Косой черт.


    Вскочил я.


    — Веди к начальнику, — говорю.


    Встал я перед столом и срыву так и кричу:


    — Петька я Малышев! Живу на Слободке, в Пятой улице! А дела наши вот какие!


    И все, как было, вывалил.


    А начальник смеется:


    — Чего же ты вчера Ваньку-то валял? Сразу бы и говорил.


    Взялся за телефон.


    — Иди, — говорит, — обожди в казарме.


    К вечеру отпустили. Потом раза два тягали, спрашивали. Я все на своем стоял:


    — Петька я Малышев, а дела наши вот…


    Так оно потом и присохло.


    Только как приснится мне черная махалка, потом на целый день балдею.


    А с красноармейцем я и сейчас друг.


    1925



    Примечания


    1. Махалкой на Черном море рыбаки называют палку; ее втыкают в пробочный поплавок (буек), и она плавает стоя. Наверху прибивают флажок. Ее привязывают к рыбачьим снастям, чтоб найти их в море.


    2. Табанить — грести назад.


    3. Перемет — рыбачья снасть в несколько сот крючков.




    Источник: Библиотека Максима Мошкова




    Ссылка на эту страницу:

  •  ©Кроссворд-Кафе
    2002-2018
    Рейтинг@Mail.ru     dilet@narod.ru