| |||
Константин Михайлович Станюкович. Тоска • Все авторы -> Константин Михайлович Станюкович. Константин Михайлович Станюкович. Тоска Посвящается М.И.Полованец I
Перед рождественскими праздниками клипер "Нырок" стоял на неаполитанском рейде. Было холодно и неприветно. Хлестал дождь. По временам налетали шквалы, и "Нырок" изрядно клевал носом. Солнце изредка показывалось, пригревало и снова скрывалось за серыми облаками. На клипере только что пообедали, как в кают-компанию вошел черномазый, красивый молодой неаполитанец Пепино. Вздрагивая от холода в своем довольно легкомысленном пальтишке, Пепино стал просить, умолять, наконец требовать, чтобы офицеры купили у него превосходные кораллы, камеи, кольца и брошки, которые он показывал, открывая своей сухой, довольно грязной рукой небольшой ящик, полный соблазнами. Никто не покупал. Только два мичмана заглянули в ящик. Но, вероятно, вспомнив, что в карманах у них ни "чентезима", они нашли, что кораллы неважные и не настоящие, и даже не спросили о цене. Итальянец возмутился. -- Это не настоящие! -- воскликнул он. И он клялся, что таких кораллов нет нигде на свете. И, истощив свое красноречие, он быстро "отошел" и уже добродушно и быстро затараторил о том, что не купить чего-нибудь для "belle signore"*, как русские, было просто безумием со стороны офицеров. ______________ * "Прекрасной синьоры" (итал.).
-- Не то, -- возбужденно кричал он, -- бедные синьоры проплачут свои глазки на своем дальнем севере оттого, что они так бессовестно забыты своими друзьями, -- подчеркнул он, лукаво и весело подмигивая черным глазом. Однако его угрозы не действовали даже на пожилых соломенных мужей-моряков. Тогда Пепино, полный уверенности, воскликнул, что русские синьорины, конечно, разлюбят офицеров, если они не привезут какого-нибудь сувенира из Неаполя. Мичмана только расхохотались. Зато старший офицер и старший механик не смеялись, но любопытнее заглядывали в ящик итальянца и, казалось, при публике не хотели покупать. Тогда итальянец, видимо потерявший терпение при виде такой глупости русских, бешено крикнул что-то, вероятно, не особенно лестное для моряков и, негодующий, выбежал из кают-компании на верхнюю палубу соблазнять матросов.
II
Матросы добродушно и ласково потрепывали по спине итальянца, говорили ему: "бон" и больше мимикой, чем словами, объясняли, выворачивая карманы, что денег нет. -- Аржану-но. Понимаешь, черномазый? Пепино добродушно смеялся, тоже ласково трепал по спинам матросов, показал маленькую серебряную монету и старался пояснить, что довольно и этой монетки, чтобы купить какую угодно вещь. Нечего и говорить, что эти торопливые слова подкреплялись необыкновенно выразительными пантомимами и жестикуляцией Пепино. Пожилой, рыжеватый боцман Антонов подошел к итальянцу и несколько застенчиво стал спрашивать цену маленького кольца. Пепино запросил двадцать франков, показав два раза свои грязные пятерни. В ответ боцман обругал непечатным словом итальянца и показал свои два просмоленных корявых пальца. Подвижное лицо итальянца выразило изумление. -- Только для "russo" продам за десять! -- воскликнул итальянец. И Пепино решительно сунул кольцо в карман штанов боцмана. Взвизгивая, чуть не умоляя, он частью словами, частью жестами старался объяснить, что у него дети, и что он еще не обедал. -- Манжаре, это значит черномазый насчет еды! -- не без апломба проговорил подошедший курчавый, черноволосый фельдшер. Кончилось тем, что итальянец отдал кольцо за два франка. -- Еще итальянцы, а жулики, -- проговорил фельдшер. -- Наших, что ли, мало! -- раздраженно бросил боцман. И строго прибавил: -- Везде, братец ты мой, манжарить нужно. Или тебе это невдомек, фершалу? А еще тоже образованный. И, стараясь скрыть довольную улыбку от покупки, боцман завернул кольцо в конец шейного платка. -- Это вы для кого, Арсентий Иванович? -- Для тебя, умника, -- резко оборвал боцман, -- тоже тебе, хорьку, все пронюхать надо, -- прибавил боцман. -- Я по своему рассудку сам могу понять, для кого купили супирчик! -- конфиденциально произнес фельдшер и прищурил свои плутоватые, быстрые и несколько наглые глаза. -- Ты зря не виляй хвостом. Так-то лучше, Абрамка; от твоего любопытства чутье пропадает... Еще помрешь, -- усмехнулся боцман. -- Не бойтесь, Арсентий Иваныч, я знаю, про что знаю. Слава богу, тут-то у меня есть, -- указал фельдшер на свой лоб. -- И знай, пока морда цела! -- вдруг окрысился боцман. -- То-то и видно ваше необразование, а туда же супирчики! -- не без снисходительного презрения произнес фельдшер и однако благоразумно улизнул. -- Сволочь! -- кинул вслед ему боцман.
III
В эту самую минуту мелкими шажками приблизился среднего роста довольно видный, полноватый человек, свежий, румяный, гладко выбритый, с пушистыми, приподнятыми кверху усами. На толстом мизинце сверкал маленький брильянт. Это был Петр Иванович Приселков, старший судовой врач на "Нырке". -- А ты что же, Антонов, не явился ко мне показаться? -- Запамятовал, вашескобродие. -- Скажите, пожалуйста, отчего же это ты мог запамятовать, а сам же жаловался. Ступай сейчас в лазарет, осмотрю. И они спустились вниз на кубрик, в маленькую каютку, где был лазарет. -- На что же именно ты, братец, жалуешься? -- мягко и искусственно ласково спросил Петр Иванович, слегка вытягивая грудь и принимая серьезный вид авгура. -- Внутре ничего не оказывает, вашескобродие. -- Да где же "оказывает"? -- Нигде, вашескобродие. Тоской болен. -- Тоской? -- удивленно спросил доктор, -- отчего же ты тоскуешь? -- Смею доложить, вашескобродие, ото всего. -- Как от всего? Например? Рассказывай. -- Самые, можно сказать, нудные мысли лезут в голову, так ее и сверлят. -- Гм... -- глубокомысленно протянул Петр Иванович. -- Так сверлят? -- Точно так, вашескобродие. Ровно бурав в башке. -- Ты говоришь -- бурав? И часто? -- Чаще по ночам, вашескобродие. -- Д-а-а. Ложись, я тебя осмотрю. Но, прежде чем лечь, боцман возбужденно и быстро стал говорить какую-то чепуху, среди которой вырывались и самые здравые речи. Подавленный боцман быстро лег на койку и несколько испуганно взглянул на доктора возбужденными глазами. Казалось, больной испугался доктора главным образом оттого, что Приселков заговорит боцмана. Недаром же Петра Ивановича матросы называли "стрекозиным старостой" и не без основания считали, что он "очень о себе полагает", так как был уверен, что он самый башковатый человек на свете. -- Ну, рассказывай, Антонов. -- Насчет чего, вашескобродие? -- И глупый же ты, Антонов; по порядку рассказывай, где и как у тебя болит. -- Я уже обсказывал вашему скобродию, что форменно ничего не болит, только в башке сверлит. -- Когда же это началась? -- Еще в Кронштадте; все беспокойная дума донимает. -- Насчет чего? -- А насчет всего; одна тоска, и никуда от нее не уйдешь. Даже перестал настояще заниматься службой. И прежнего форца нет, и форменно матрозню не привожу в чувство, даже ругаюсь без всякого старания. А, кажется, знают боцмана: в струнке держал, а теперь -- одна скука. -- Так ведь это, Антонов, хорошо, что ты перестал быть идолом, по крайней мере перестал быть грозой. -- Хорошего-то мало, вашескобродие, когда заболел тоской. Особенно по ночам тяжело, и такая-то глупость лезет в голову, что и не обсказать. И все будто и перед людьми виноват и других виноватишь. Будто вовсе люди бросили без всякого внимания. Обижают своего же брата. Отчего это без обиды никак не проживешь? -- Да кто же тебя притесняет? -- удивился доктор. Боцман чуть было не сказал: "Да твоя же глупость", но вместо этого с страдальческой улыбкой проронил: -- Никто, вашескобродие. "А то заговоришь", -- решительно подумал боцман и прибавил: -- Так извольте осматривать, вашескобродие. -- А ты, братец ты мой, не учи меня, я и сам знаю, на то я и доктор, а ты матрос. -- Слушаю, вашескобродие, -- промолвил боцман, и в его глазах промелькнула лукавая усмешка. Петр Иванович заметил это и озлился. -- Ноги подыми. И с этими словами Петр Иванович присел на койку, выслушал сердце и грудь, потрогал живот и, поднявшись, сказал: -- У тебя все в порядке. Скоро поправишься. Тебе надо отдохнуть, и всякая тоска пройдет. -- И чудные мысли пройдут, вашескобродие? -- возбужденно спросил больной. -- Разумеется. Главное -- будь спокоен и ни о чем не думай. -- Уж пропишите лекарство насчет того, чтобы ни о чем не думать, вашескобродие. -- Пропишу. А пока я отправлю тебя на берег, в Неаполь. Там тепло и солнце. В итальянском госпитале тебе будет хорошо, покойно; людей, которые тебя так раздражают на клипере, не будет. Ты отлежишься там месяца два и выйдешь таким же отличным, старательным боцманом, как и был. -- Слушаю, вашескобродие. Только не лучше ли будет поправка, ежели прикажете меня отправить в Кронштадт; по крайности свои люди присмотрят. -- Вишь ты какой, больной, а воображаешь, что можешь учить. Говорю, ни о чем не думай. Боцман внезапно раздражился и, видимо сдерживаясь, почти крикнул: -- И умные же вы, господа, наскрозь понимаете, а вот был Вячеслав Оксентич, наш старший врач, царство ему небесное, так он всякого больного понимал, а главная причина -- добер был, да и ума был большого, а не гордился. Петр Иванович сделал вид, что не слыхал этих слов, и, обращаясь к вошедшему фельдшеру, приказал: -- Дать ему порошки, которые прописал, да смотрите, чтобы боцман больше лежал на койке, и вечером доложите мне. С этими словами Петр Иванович пошел к капитану и доложил ему, что боцман прихворнул и его надо отправить отдохнуть на берег.
IV
-- Да чем он болен? -- спросил капитан. -- Кажется, здоровый человек. -- У него маленькое переутомление, Александр Александрович, "neurastenia cerebralis"*. ______________ * "Неврастения мозга" (лат.).
-- Какое еще переутомление у матроса? -- В коротких словах это значит, что нервы, функционирующие на органы речи... И Петр Иванович с необыкновенным апломбом стал было продолжать длинную лекцию, но капитан сказал, что ему нужно сию минуту ехать на берег. -- Да я все равно нехорошо пойму то, что вы, доктор, мне расскажете. А по-моему, разнести бы боцмана, он бы и поправился, а то нынче все нервы, даже и у матросов. -- Такие времена, Александр Александрович. Наука говорит, что таких людей нужно лечить. По моему мнению, боцман на берегу скоро поправится. Главное -- спокойствие. Он просится в Кронштадт, но едва ли Италия не будет для него полезнее. Во всяком случае поживет месяц-другой в госпитале в Неаполе. Капитан знал, что Петр Иванович был довольно ограниченный человек, влюбленный в себя. И, что всего ужаснее, считал себя необыкновенно умным и знающим и нередко раздражал своими словами даже не нервных людей. -- А не лучше ли отправить его в Кронштадт, доктор? -- Как угодно, Александр Александрович. -- Да я спрашиваю, не как мне угодно, а как лучше, -- раздраженно воскликнул капитан. -- Я уже доложил вам свое мнение, кажется. Как доктор, занимавшийся много лет, знаю, что лучше и что хуже. Вот почему я и говорю вам, что боцмана надо отправить на берег. -- Ну что же, отправляйте. Не пропадет ли он там? -- Я буду навещать его, Александр Александрович, пока мы будем здесь стоять, да и можно будет пускать к нему кого-нибудь из приятелей. Только у него их, кажется, немного на клипере. Беспокойный и не особенно приятный человек. Когда доктор вошел в кают-компанию и сказал старшему офицеру о болезни боцмана, Иван Иванович, приземистый брюнет лет сорока с сердитым, некрасивым, раздраженным лицом педанта старшего офицера, по-видимому, особенно близко принявший к сердцу положение боцмана, возбужденно воскликнул: -- Да за что же вы присудили, доктор? -- Как присудил? -- Да хуже чем к одиночному заключению. Разве человека не понимаете? Ведь он с тоски и в самом деле свихнется. Один, один, да еще среди чужих людей! И это вы называете спокойствием! Помилосердствуйте, доктор! Пусть боцман пока останется в лазарете на клипере, а если не поправится, отправим его в Кронштадт. Доктор слушал старшего офицера с снисходительной усмешкой. -- Удивительное дело, ведь я не смею говорить о морском деле, которого не понимаю. Я не говорю ни об астрономии, ни о механике, ни о теории ураганов. А нет человека, который бы не говорил о медицине, особенно бабы, не считал бы себя вправе критиковать лечение врачей и не ругал бы их. Я, слава богу, учился и много работал, и, кажется, знаю, что делаю. И, словно бы желая еще больше сорвать сердце на возмущающее его нахальство публики, еще безапелляционнее и докторальнее произнес то, что едва ли бы сказал, не встретивши противоречия со стороны профана. -- Вы, Иван Иванович, думайте с капитаном как вам угодно, а я считаю долгом сказать, что не отвечаю за выздоровление больного, если он не будет немедленно же отправлен на берег. -- Будто бы? -- раздался с конца стола насмешливый голос мичмана Коврайского. -- А вы врач, что ли? -- Считаю себя только не влюбленным в себя авгуром и только мичманом. -- И надо об этом помнить. -- И помню. -- Как видно, забываете. Впрочем, это общее правило: каждый безусый мичман думает, что он все знает. Это -- в порядке вещей. -- Как и в порядке, что жрец считает себя непогрешимым. Уже спор готов был разгореться, как старший офицер приказал Коврайскому немедленно приготовить баркас и отправляться на нем с больным на берег. -- Да как же, Иван Иваныч. Доктор, смилуйтесь!.. Тоже у меня был дядя с переутомлением, и тоже его отправляли из Петербурга для отдыха в Италию. Нарвался на врача, который был глуп как сапог. Хорошо, что дядя пробыл в Италии только три месяца. Там совсем пропадал без шельмы-тетеньки и без обычной обстановки и догадался удрать. Старший офицер беспокойно заерзал плечами. -- Надо уметь исполнять приказания, чтобы заставить слушаться. Пожалуйста, отправляйтесь с больным, -- строго прибавил Иван Иванович. Таким образом, благодаря самолюбиям доктора и старшего офицера, боцман через два часа был в неаполитанском госпитале.
V
Когда боцмана привезли в госпиталь, он как-то страдальчески взглянул на мичмана и сказал: -- Спасибо, ваше благородие. Хотят меня доконать. Нечего сказать -- умники! А мичман, словно бы виноватый, сказал боцману: -- Да ведь я, голубчик, не виноват. -- Никто не виноват, ваше благородие. Оказывается, виноватый один я, и по своей же глупости. -- По какой глупости? -- Да тоже полагал, что есть такие, как Вячеслав Оксентич, а главная причина -- очень уж полагают о себе глупые люди; оттого им и самый полный ход. Навестите когда, ваше благородие. С этими словами боцман вошел в небольшую, очень чистую комнату. Из открытого окна врывались снопы яркого солнца. К больному подошла высокая, белокурая немка и нежным, слегка аффектированным голосом проговорила по-французски, указывая на кровать: -- Вот ваше место. Сейчас же ложитесь. Доктор сию минуту придет осмотреть вас. Вы здесь скоро поправитесь. -- Что она лопочет, ваше благородие, эта долговязая? -- Она успокаивает тебя, говорит, что здесь поправишься. Видишь, как здесь чисто. -- В тюрьме еще чище, ваше благородие. Боцман, едва сдерживая себя, проговорил: -- Я их, подлецов, больше просить не буду. И без них улепетну... Крышки не же-ла-ю... -- и внезапно заплакал. Мичман стал было успокаивать больного, но он внезапно раздражился и сказал: -- Бросьте, ваше благородие, прежде ума припасите.
VI
Особенно тяжела была для больного ночь. Сон не приходил, и больной в полутьме электричества возбужденно оглядывал комнату. Из окна доносился гул бушующего моря. Боцману казалось, что он один и никуда отсюда не выйдет, и его забыли, и в голове его пробегали мысли о прошлой жизни. Был он матросом форменным, но все-таки не было ему никакой задачи. Вместо службы была одна тоска. То попадался мордобой-капитан, то ревизор неправильно кормил матросов, то с углем выходили зазорные дела, то старший офицер зудил зря. Антонов не раз толковал об этом на баке и раза два подавал претензии адмиралам. За все это боцмана считали беспокойным человеком и наказывали. Он понимал, что все-таки держали его боцманом только потому, что он был усердный и хороший боцман, и придраться к нему было нельзя. Особенно тосковал больной в эту ночь по Кронштадту. Там, -- думал он, -- было бы так хорошо ему, уютно в своей комнате, которую нанимал у сестры. Там жила и Степанида Андреевна, прачка. Они вместе с сестрой держали прачечное заведение, а боцман помогал им: разносил белье по давальцам и писал счета. И сестра и Степанида вспоминались ему, как необыкновенно добрые и приветные женщины. Он, напротив, считал себя грубым и вздорным и вспоминал, как, возвращаясь нередко не в своем виде, обижал и сестру и Степаниду. И больному все эти несправедливости представлялись несравненно сильнее, и себя он считал безмерно виноватым. "Сам же я и есть скот настоящий", -- думал он и просил бога, чтобы он избавил его от тоски. -- Хоть бы доктор дал лекарство от нее! -- громко говорил он и в то же время сознавал, что никакой доктор от тоски его не избавит.
VII
В маленькой комнатке становилось темней. В голове больного точно сидел гвоздь, и он вскрикивал: -- Уберите меня, уберите! Предметы в комнате представлялись больному какими-то странными, и он испытывал ужас одиночества. Казалось ему, что и сестра, и Степанида, и закадычный его приятель Ипатка, старый баковый матрос с "Нырка", позабыли о нем. Он забыт всеми, и один, один, постоянно один. А давно ли они вместе с этим Ипаткой балакали и по праздникам после чаю распивали не один полуштоф? В такие минуты друзья его казались больному большими обидчиками; он раздражался и называл обидчиков свиньями. -- А еще называли своим добрым приятелем! Кто их тянул за языки? Но проходило мгновение, больной одумывался и снова раздумчиво и внимательно вглядывался в полутьму. Тоска охватывала его все сильней и сильней. "Черти вы и есть", -- уже совершенно здраво подумал боцман, вспоминая и доктора, и капитана, и многих офицеров, и сестру, и Степаниду. -- Вот поправлюсь, явлюсь на "Нырок", отслужу на клипере свой срок -- и в отставку. И ему представлялось, что в отставке, на берегу, жизнь будет совсем другая, чем на судне. И он будет при деле, и люди будут лучше. И не надо обижать, а главное -- не врать. -- Небось, сестра всегда оказывала своему брату приверженность. Ты, мол, один мой верный сродственник... И Степанида называла добрым человеком. А как этот самый верный сродственник и добрый человек -- один как перст и без всякого призору, так хоть бы весточку прислали. Форменные бабы и оказались. Небось, сестра давится деньгами от давальцев. А точно гвоздь так и сверлил его голову. Наконец больной заснул. Но сон его был прерывистый и необыкновенно чуткий.
VIII
-- Братцы, спасите! -- раздался из соседней комнаты тихий голос. Боцман присел на койке и стал прислушиваться. -- Братцы, помогите! -- громче сказал кто-то. В соседней комнате раздались мягкие шаги, послышался тихий женский голос, и крики стихли. -- Верно, милосердная... только как наш русский понимает ее? И боцман, обрадованный, что рядом с ним русский, направился к двери; но в эту минуту вошла белокурая немка и своим слегка гнусавым, искусственно ласковым голосом проговорила, указав на койку: -- Спите, спите, вам лучше будет. Но голос сестры, вместо того, чтобы успокоить больного, только раздражил его. И он насмешливо промолвил довольно громко: -- Чего ты зудишь, белобрысая? Лучше помалкивай. Дрыхни сама. Сестра Анна еще настойчивее повторила: -- Dormez, dormez!* ______________ * Спать, спать! (франц.)
-- Форменная ты дура и есть. Дрыхни сама. Немка погладила боцмана по голове. Он резко отдернул голову и сказал: -- Проваливай, проваливай. Я и без тебя дорми; только бы бог дал сна. Сестра стала успокаивать по-французски боцмана. Но он сердито махнул рукой и отвернулся от нее. -- Братцы, голубчики! -- снова послышался голос из соседней комнаты. И сестра исчезла. "Тоже поправку выдумали; доктора законопатили. Надо проведать соседа. Верно, утром пустят, а не пустят, я без спроса пойду. По крайности будем не одни здесь русские". Наступила тишина. Сосед смолк. Скоро заснул и боцман, но ненадолго. Пришла немка и, увидавши, что он лежит в платье, разбудила боцмана и показала ему, что надо раздеться и лечь. -- Опять зазудила. Тоже вроде нашего доктора. Однако боцман, приученный долгой флотской службой к дисциплине, тотчас же разделся и лег в постель. Сестра затушила электричество, и в комнате воцарилась темнота. А боцман чувствовал себя еще беспомощнее, и ему казалось, что теперь он окончательно всеми забыт. Сон не приходил. И в голове боцмана пробегали мысли о том, как хорошо быть в Кронштадте и побалакать с умной Степанидой насчет того, как правильно жить на свете и почему в мире так много зла. Из окна сильнее доносился гул моря. -- Небось, в море погода. Видно, "зарифимшись" "Нырок". И прежний лихой боцман представлял себе, что, верно, на "Нырке" взяты рифы, и он дует под тремя рифами, и подвахтенные уже спят в койках. И боцман, уже во сне, рассыпал артистическую ругань, вызывая подвахтенных наверх брать четвертый риф. На другое утро, когда слабый свет проник в комнату, боцман проснулся и, увидав себя в непривычной обстановке, сообразил, где он, и воскликнул: -- Крышка! "Сегодня же надо утекать отсюда", -- подумал он и, открыв окно, жадно вдыхал свежий, острый воздух раннего утра. Солнце только что поднялось из-за Везувия, и верхушки гор были в золотистой дымке. Напротив слегка вырисовывался в тумане остров Капри. Раздавался тихий перезвон в церквах. В госпитале было еще тихо. -- Ишь ведь, дьяволы, дрыхнут. Поди, не скоро дадут горяченького. И боцман, словно зверь в клетке, шагал по комнате взад и вперед, и в голове его пробегали мысли о том, как он уйдет из госпиталя и явится на "Нырок". Там же, может быть, он узнает от ребят насчет того, как живут в Кронштадте сестра его Иренья и Степанида, как справляются они без него с бельем. "Не вышла ли Степанида замуж?" -- подумал боцман, и жгучее озлобление почему-то охватило его. -- Бестолково бабье ведомство... Обязательно перепутают. Еще Степанида побашковатее, а сестра -- вовсе дура. Воображает, что умна, все сама может. А главная причина -- очень льстится на мужчинов, -- с раздражением проговорил боцман. -- Это ты про что, земляк? С этими словами к нему вошел пожилой, чернявый, коротко остриженный русский матрос. -- Ты с какого судна? -- Боцман с "Нырка". А ты? -- Рулевой с конверта "Грозящий". -- Как тебя звать? -- Иван Поярков. -- Садись, -- сказал боцман. И земляки пожали друг другу руки. -- Ты чем же болен? -- спросил боцман. Лицо матроса было худое и землистое. Все черты были заострены. В глазах горел лихорадочный блеск. Голос его был глухой. -- Грудью. Знобит все. Да здесь в тепле полегчает. Дохтур обещает, что выправит, -- уверенно и радостно проговорил матрос. -- Конечно, выправишься. Я служил на конверте с одним фор-марсовым; так он тоже был болен грудью и страсть как поправился, когда конверт вошел в теплые места. Теперь словно бык. Матрос жадно слушал боцмана и видимо обрадовался. -- А как тебя звать? -- Арсентий-Иванычем зовут ребята. -- А ты по какой причине в госпитале? -- Зря. По чужой глупости. Ничего не болит, только тоска, а меня сюда законопатили. Скорей бы поправка мне вышла в Кронштадте, а вот дохтур не пущает. И боцман, обрадованный, что может поговорить с земляком, да еще с матросом, как с ним "довольно глупо" поступили, и при этом дал не особенно лестные характеристики о докторе, капитане и многих офицерах. -- А у вас на конверте как? Матрос сказал, что пожаловаться на начальство грешно. Капитан добер. Вовсе не наказывает линьками. И старший офицер не очень допекает, только любит чистить по морде. Да только рука у него нетяжелая, и бьет без пылу. -- А как же он смеет, ежели такого положения нет? И сами вы дураки и есть, -- вдруг прибавил боцман. Матрос удивленно взглянул на боцмана. -- Нешто и ты, Арсентий Иваныч, не учишь нашего брата? -- То-то я и был мордобоем; да, спасибо, нашелся человек. И ведь поди, с виду совсем плюгавый был, -- шканечный, а вовсе осрамил, как из-за меня попал в лазарет. Совсем не мог вынести бою. А он же меня и спас, когда я упал за борт. Этим самым меня он и оконфузил. -- Ишь ты! -- промолвил, вздохнув, матрос. Земляки долго разговаривали. Рулевой часто задыхался и, полный надежды, рассказывал, как он поправится и вернется в Кронштадт. Там его ждет супруга. Еще недавно прислала весточку. Ждет не дождется. Без тебя, мол, болезного, места не найтить. -- Можешь ли, Арсентий Иваныч, понять, какая у меня молодчага матроска? Не то что какие облыжные: на словах одно, а чуть ушел из Кронштадта -- и сейчас, шельма, льстится на другого. А моя, братец ты мой, форменно приверженная. И лицо матроса дышало восторженностью, и в глазах его стояли умиленные слезы. А боцман слушал, и почему-то этот восторженный матрос возбуждал в нем и обиду и зависть. "Сердцем добер, так и верит другому сердцу. Брешет, верно, его матроска", -- подумал боцман. Но ему не хотелось нарушить веры матроса, и он, не решаясь перед серьезно больным высказать свои взгляды на силу бабьей привязанности, осторожно спросил: -- Небось, зовет тебя в Кронштадт? -- Звала, даже очень звала. Приезжай, мол, я за тобой как нянька буду смотреть. Да потом спохватилась. Тебе, мол, тепло нужно. Вот если бы перевестись в черноморский флот, так она бы обязательно приехала в Севастополь. "Ладно, приедет к тебе", -- подумал боцман и спросил: -- Насчет этого отписывал ей? -- Отписывал. -- Что же она? -- возбужденно и жадно спросил боцман. -- Рада, очень рада, да сомневается, как бы уж вышел перевод. Ну и опасается бросить Кронштадт. А ведь она там торговкой на рынке. В эту минуту боцман вспомнил, что и его звали в Кронштадт, и точно так, как и Пояркову, советовали скоро не возвращаться. "Брешет", -- озлобленно подумал боцман и с особенным участием стал подбадривать рулевого. Он говорил, что больной скоро пойдет на поправку, его переведут в Севастополь, и жена тотчас же приедет к нему. -- Всего ведь восемь рублей переехать. Небось, найдет. Больной любовно смотрел на боцмана и предложил ему, коли нужно, написать весточку в Кронштадт. -- Некому, -- резко ответил боцман. -- Разве, Арсентий Иваныч, ты одинокий? -- Одинокий. -- Трудно, должно быть, одинокому, Арсентий Иваныч. То-то ты и не подаешь претензии на доктора. А то должны отправить. Нынче ведь права. -- Там видно будет. И давно ты женатый? -- Шесть лет, Арсентий Иваныч. -- Давно. По нынешним временам и вовсе много. А ты ишь какой благополучный. И в голосе боцмана звучала завистливая нотка. -- Пофартило, Арсентий Иваныч. Да и чего, ежели по правде говорить, меня обманывать? Не привержена, так прямо и скажи. Больно, да зато сразу. По крайней мере совесть есть. -- Тут, братец ты мой, совесть совестью, а есть и другая загвоздка. Есть и такая баба, которая по совести виляет хвостом, и привержена, мол, а затем: простите, мол, ошиблась, очень, мол, душе больно. И духу в ей не хватит, что так, мол, и так -- кум есть. А понять не может, как обидно, что она заметает хвосты. Да еще и тебя обвиноватит; ты, мол, зря обнадежен, не понимаешь, мол, какая я распронесчастная баба. И взаправду беда ей.
IX
Прошло три дня. Боцману стало лучше. По ночам он тосковал по-прежнему, но галлюцинаций не было. Доктор "Нырка" раз посетил боцмана и сказал ему, что он глядит совсем молодцом. Скоро будет здоров вполне. "Так и ври, зуда. От себя не убежишь". И, обратившись к доктору, сказал: -- Дозвольте явиться на "Нырок". -- Как, что, почему? -- засуетился доктор. -- Ведь я тебе говорил, что здесь лучше. Разве здесь нехорошо? -- Дозвольте явиться на "Нырок", -- снова и уже настойчиво проговорил боцман. -- Нельзя, хуже будет. -- Дозвольте, вашескобродие. -- Никак не могу. -- Я тоже, вашескобродие, не могу. По моему малому рассудку без вашего дозволения уйду. Явлюсь к старшему офицеру и отлепортую. Доктор внимательно взглянул в глаза боцмана, и, казалось, в глазах больного не было ничего такого, что могло бы грозить больному еще сильнейшим расстройством нервов. И доктор наконец сказал: -- Ну и черт с тобой. Но помни, если кому-нибудь сдерзничаешь, с тебя строго взыщут. Это -- не берег. -- Очень хорошо понимаю, вашескобродие. -- И в Кронштадт тебя не отправят. Буду лечить тебя на клипере.
Часа через два за больным приехал мичман Коврайский. Боцман обрадовался. А Коврайский тоже радостно сказал: -- А я, Антонов, уже говорил и старшему офицеру и капитану насчет отправки тебя в Кронштадт. "Грозящий" уходит через два дня в Россию. Но, к удивлению мичмана, боцман не только не обрадовался, но стал угрюмее и мрачнее. -- Много вам благодарен, ваше благородие, но только, может, я в Кронштадт и не желаю. -- Не желаешь? -- изумился мичман, уже кое-что прослышавший от фельдшера, почему именно так тянет боцмана в Кронштадт. -- Да ведь ты просился? -- А теперь не желаю, ваше благородие. -- Ну, как знаешь. Только смотри, голубчик, не надрывайся на клипере; все-таки отдохни, в лазарете отлежись. -- Нет уж, ваше благородие, лучше при деле буду, а то доктор заговорит, ваше благородие. -- Ну, как знаешь, а если хочешь, тебя флагманский доктор посмотрит. На днях адмирал будет в Неаполе. -- Что смотреть, никакой доктор не поможет от тоски, -- проговорил боцман, и голос его звучал такой тоской, что мичман не смел больше ни о чем его расспрашивать.
X
Матросы боцмана встретили приветливо. Старший офицер приказал ему все-таки отдохнуть и лечь в лазарет. Но боцман решительно просил править свою должность. -- А то, вашескобродие, без дела опять заболеешь. -- А что, доктор позволил? -- Никак нет, вашескобродие, обсказал: ложись в лазарет. -- Так как же я отменю распоряжение доктора? -- Дозвольте, вашескобродие. -- Ну, подожди. Я прежде переговорю с доктором, а в госпитале тебе, конечно, было скверно. -- Еще бы, вашескобродие. -- Я постараюсь отправить тебя на родину. -- Нет, вашескобродие. Пока что до отправки останусь. -- Не тянет? -- Везде одна тоска, вашескобродие. Старший офицер участливо взглянул на боцмана и спросил: -- Ты ведь, кажется, не женат? -- Точно так, вашескобродие. -- Оно и лучше, братец ты мой. И как-то грустно прибавил: -- Тоже не всегда и женатому хорошо. -- Точно так, вашескобродие. Видел в Кронштадте, как живут семейные люди. Одна пакость. Обманывают друг друга в самом лучшем виде. По-собачьи живут. -- А ты думаешь, почему? -- Облыжности много, вашескобродие. Больше по своей мужчинской подлости и почитают бабу. Оттого между ими ничего кроме этой самой подлости и нет. И боцман, словно бы решая какой-то занимающий его больной вопрос, спросил: -- Осмелюсь спросить, вашескобродие, верно, у господ семейные люди живут не по-собачьи? -- Ишь ты какой любопытный. А ты как думаешь? -- Полагаю, что всякие и между господ, вашескобродие. -- Правильно. Часто люди зря женятся... -- задумчиво промолвил старший офицер, семейная жизнь которого была далеко не из сладких. -- И нет друг о друге настоящего понятия. А главное -- ни за что друг друга обижают!.. Так дозвольте не идти в лазарет? -- Ну ладно. Знаешь, что я тебе скажу, Антонов, лучше и ты не сделай глупости, -- полушутя, полусерьезно сказал старший офицер. -- Какой, вашескобродие? -- Не женись. Очень уж у тебя обидчивый и подозрительный характер. Боцман вспыхнул. -- Какая дура польстится на старого человека, вашескобродие? -- Зато старые сами льстятся. -- Дураки и есть, вашескобродие. Зато их и обчекрыживают. И поделом, а главная причина -- понимай, кто ты такой есть, и ушей не развешивай. Старший офицер, который сам очень развешивал уши, когда его молодая, пригожая жена, провожая в дальнее плавание, особенно горячо уверяла в своей любви и вскоре по уходе мужа написала ему письмо, в котором в довольно туманных выражениях намекала, что она, к сожалению, не так сильно любит его, и уверяла в своей безграничной дружбе, -- старший офицер, словно бы понимавший, что и боцман находится в том же положении, как и он, проговорил, напуская на себя решительный вид: -- Вот и молодчага, так с бабами и надо действовать. Если она тебя "обчекрыжила", ты и наплюй. "Ты-то плюнул... Вовсе вроде как бы подвахтенный у своей женки; она ему пишет-пишет, а он верит и ей отписывает письма; из каждого порта депешу да депешу, и супруга депешу, и оба не по-настоящему. И отчего это люди так врут?" -- подумал боцман и доложил старшему офицеру, принимая официальный вид: -- Прикажете, вашескобродие, ванты тянуть? Дали ослабку. -- Да уж ты пока оставь, я прикажу Иванову. Ну, ступай; чуть станет тебе хуже, скажи мне. -- Есть, вашескобродие. И боцман вышел из каюты старшего офицера. А Иван Иванович присел у письменного стола, любовно взглянул на большую фотографию, висевшую над койкой, потом прочитал несколько писем жены и произнес: -- Вот почему теперь о дружбе. Верно, новое увлечение. В этом вся и разгадка. И Иван Иванович задумался.
XI
Должно быть, боцман сильно понадеялся на свои силы, распоряжаясь работами, потому что к вечеру почувствовал себя усталым, и главное -- в уме его мысли как будто путались и зрение мутилось. Приехавший с адмиралом флагманский врач вместе с Приселковым осмотрел боцмана. К вечеру к боцману зашел старший офицер и сказал: -- Ну, братец ты мой, они решили, что тебе на клипере оставаться нельзя. Лучше тебе снова на берег, в госпиталь. Боцман опешил. Несколько секунд он молчал и только подозрительно пристально смотрел на старшего офицера. И, внезапно охваченный бешенством, он, стараясь сдержаться, воскликнул: -- Это по каким же правам, вашескобродие? Бабьи штуки, что ли? Так я на это не согласен, вашескобродие! Вы с ими заодно? Думаете, я -- нижний чин, так можете тиранствовать человека. Я права найду! -- и почти бешено крикнул: -- Вон! И прибавил непечатное слово. На кубрике и на палубе ахнули. В ту же минуту сверху прибежал унтер-офицер и сказал старшему офицеру: -- Адмирал требует. А на мостике низенький, худощавый и строгий адмирал раздраженно и резко говорил капитану: -- Это у вас что за безобразие? Вот до чего распущена команда! Такая неслыханная дерзость. Немедленно его в карцер и отдать под суд. Вы на что тут старший офицер? -- крикнул адмирал подошедшему Ивану Ивановичу. -- Он -- сумасшедший, ваше превосходительство, -- почтительно ответил старший офицер. И в ту же минуту вспомнил письмо жены и подумал, что он сам, как и боцман, может сойти с ума. -- Пусть доктора осмотрят. Если он сумасшедший, то почему вы его держали на клипере? -- обратился адмирал к подошедшему доктору. -- Он -- не сумасшедший. -- Так, значит, бунт? Старший офицер взглянул на доктора, и презрение стояло в глазах моряка. "Ученая скотина", -- подумал он и доложил адмиралу: -- Разрешите, ваше превосходительство, до нового осмотра докторов не садить боцмана в карцер. Я его хорошо знаю. Он не позволил бы себе такой выходки, если бы был здоров. -- Это черт знает что такое! На военном судне -- и такое вопиющее нарушение дисциплины. И, после секунды раздумья, адмирал прибавил: -- Конечно, я был бы очень рад, если бы вы, доктор, ошиблись, и боцман оказался бы сумасшедшим. Пусть его сейчас осмотрят. -- И с этими словами адмирал спустился. -- Ведь иначе бедняге пришлось бы подвергнуться жестокому наказанию. По закону -- смертная казнь, -- проговорил капитан. Мичман Коврайский восторженно взглянул на уходящего адмирала и, взволнованный, умоляюще прошептал доктору: -- Что вы хотите делать? Ведь адмирал вам подсказывает: найдите больного сумасшедшим. -- Это уж не мое дело. Я высказал мое мнение, как велит мне наука. -- А совести у вас нет? -- чуть слышно, возбужденно прибавил мичман и бросился к старшему офицеру. -- Иван Иванович, спасите человека. Старший офицер ласково взглянул на мичмана и строго сказал ему: -- Скажите боцману, что его сейчас осмотрят. -- И тихо прибавил: -- Успокойте беднягу, он ведь к вам, кажется, расположен.
XII
Через час в лазарете собрался консилиум. При освидетельствовании боцмана были адмирал, капитан, старший офицер и мичман Коврайский. На все вопросы флагманского врача о здоровье боцмана, тот отвечал вполне здраво, только несколько возбужденно. -- Я уже докладывал вам, Александр Александрович, -- не без апломба проговорил Приселков, обращаясь к капитану. Все молчали. Только адмирал недовольно пожал плечами и сказал: -- Во всяком случае пока не сажайте его в карцер. И, обратившись к флагманскому доктору, по-французски сказал: -- По-моему, он сумасшедший. -- И я так думаю, ваше превосходительство, -- поспешил поддакнуть старший флагманский врач.
XIII
В тот же день боцмана допрашивала следственная комиссия. Большинство членов ее признало, что преступление было совершено в припадке умопомешательства. -- Вы видите, милый мичман, спасли человека, -- сказал потом в кают-компании старший офицер. -- Спасли ли только? Ведь от тоски он все-таки не избавится. -- Да и в Кронштадте ему не радостная жизнь. Бедняга! -- угрюмо прибавил старший офицер. 1903 Не пропустите: • Константин Михайлович Станюкович. Страдалец (рассказ) • Константин Михайлович Станюкович. Беспокойный адмирал (повесть) • Константин Михайлович Станюкович. Матроска (повесть) • Константин Михайлович Станюкович. Нянька (повесть) • Константин Михайлович Станюкович. Товарищи (рассказ) Ссылка на эту страницу: |
|
||
©Кроссворд-Кафе 2002-2024 |
dilet@narod.ru |