Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Случайный запрос

Иероним Иеронимович Ясинский. Всходы


Все авторы -> Иероним Иеронимович Ясинский.

Иероним Иеронимович Ясинский.
Всходы

Оглавление

XXI-XXX


XXI


Лиза посетила Шаршмидтов. Шаршмидт был врач, жена его тоже окончила врачебные курсы. Он только что возвратился из богоугодного заведения, где служил ординатором, и, застав Лизу у жены, тихо приветствовал ее, робко оглянувшись.


— Мы о вас много слыхали, — произнес он с гортанным говором. — Вы все подвизаетесь… Закоренелая!..


Он погрозил ей своим тонким, белым пальцем, почесал локоть, опять оглянулся и сел рядом с Лизой.


— Ну, и что же вы… ну? — спросил он ее неопределенно и подмигнул красноватыми глазками. — Душа моя! — сказал он жене, не ожидая ответа Лизы, — ты ничем не угощала их?


— Когда она не хочет, — отвечала жена, беременная дама, с широкими плечами, поднятыми так, что шеи не было видно, белая и румяная, слегка заспанная.


Шаршмидт сделал гримасу.


— Душа моя, ты знаешь, — начал он шутливо, — что это опасный человек…


Жена улыбнулась. Лиза сказала:


— А вы-таки трус… Я бы не зашла… Простой сельской учительницы боитесь.


— Нет? В самом деле?.. — протянул Шаршмидт, прищурившись. — Учительница? А вы знаете, что теперь надо быть очень и очень осторожным?.. Только я не трус! — Сохрани меня Бог.


Он запустил пальцы в жиденькую рыжеватую бородку.


— Читали вы мою статию? — спросил он, глядя на гостью как-то бочком, одним глазом. — Душа моя! — обратился он к жене, заметив по лицу Лизы, что та статью его не читала. — Для чего ты им не показывала мою статию?


Он торопливо встал и, подойдя к этажерке с книгами, стал рыться в них, поднимая пыль, нашел серенькую газету, в форме тетради, и вернулся с нею к Лизе.


— Она называется, эта моя статия — «Народники», — сказал он с убеждением. — Я хвалю народников. Я хочу показать, что ежели они…


Он стал нервно перелистывать газету.


— Хотите, я вам прочитаю? — спросил он. — Вам она непременно понравится. — Вы увидите, какой я трус.


Он аппетитно смотрел на газету.


— Знаю, знаю, что вы там пишете! — воскликнула Лиза с улыбкой. — Все ваши фразы знаю… Только вряд ли она мне понравится. Я, ведь, не народница…


Шаршмидт отшатнулся и смотрел на нее почти испуганно, между тем как левая рука его скромно пыталась почесать грудь под манишкой, накрахмаленной и твердой, как лубок.


— Кто же вы? — спросил он тихо и оглянулся.


— Я?


— Ну, да, вы, ну… Кто вы? — спросил Шаршмидт, побледнев.


— Я просто русская женщина, — отвечала Лиза. — Служу, как могу, народу, потому что вижу, как он дик и груб, и забит. А если б он был так прекрасен и совершенен, как вам, народникам, представляется, — тут она взглянула на Шаршмидта — то незачем было бы и служить ему. И вот еще: вы, народники, терзаетесь, что вы сами не народ, что вы, к несчастью, интеллигенция, тронуты культурой и так далее. А я рада, что училась чему-нибудь и учусь, и убеждена, что неразрывно связана с народом, что мы все вместе — одно тело. Отсюда и все обязанности вытекают…


— Та-ак? — протянул Шаршмидт, положил газету на этажерку и сел успокоенный, но недовольный.


Наступило молчание.


— Так вы теперь за литературу взялись? — спросила его Лиза после паузы. — А помните, что вы ей, — она кивнула на его жену, — давали когда-то слово до конца не покидать поля?


— Ат! — произнесла его жена с улыбкой, с какой вспоминают взрослые о своих детских проказах.


— Пожалуйста, оставьте этот ваш разговор! — торопливо и сердито сказал Шаршмидт оглянувшись; но затем рассмеялся и, с сожалением качая головой, — причем Лизе казалось, что качается только один его белый длинный нос, — отправил руку к лопаткам и выпятил грудь, с вислой гримасой.


XXII


Лиза ушла от Шаршмидтов и завернула еще в два дома. Но в одном ее встретил зверски-пьяный человек, огромного роста, волосатый, с воспаленными глазами. Она едва узнала в нем Цаплина, либерального земца. Это был, еще год тому назад, человек, искренно убежденный в правильности земского пути; все свое состояние отдал он земскому делу — заводил на свой счет школы, устроил учительскую семинарию, открыл сельские банки, десять лет сряду поднимал на каждом губернском собрании вопрос о переоценке крестьянских наделов, нажил тьму врагов и, чтоб местная администрация не мешала ему своими протестами, закармливал губернатора и других чиновников обедами, потешал их облавами, дарил им дорогих собак, ружья. С редкой энергией создал он себе партию, и она ему служила — до тех пор, пока на последнем собрании он не поставил ребром одного «щекотливого», вопроса. Партия вдруг изменила — кто струсил, кто соблазнился перспективой членства в управе, потому что надоело состоять «на побегушках» у вожака, захотелось «своего куска и спокойного угла». Вожак остался один на мели. И вот он не выдержал, запил. Лизе стало больно. Из всех земцев она уважала только этого человека. В нем ей всегда нравились бескорыстная, даже самоотверженная преданность делу и светлый ум. «Это первый и последний земец здесь», — подумала она с горечью. Цаплин не узнал ее, ругнулся и, пошатываясь, захлопнул дверь. В другом доме она никого не застала. «Господа поехали за Десну кашу варить», — объявила горничная. «Ну, значит, им весело и они здоровы!» — сказала себе Лиза и вспомнила, как они и прежде любили «кашу варить» и при этом пели всегда, целой компанией, «дубинушку», а затем поздно возвращались домой, возбужденные и счастливые, и мечтали уже о следующей «каше». — «Этак до бесконечности, всю жизнь». Лизе было приятно, что она — одна из немногих, оставшись на своем посту, делает хоть скромное дело, невидное, но все ж дело, а не болтает языком и не находит удовлетворения в громких и смелых фразах. «Впрочем, пусть их звонят», — подумала она и отправилась на свой постоялый двор, где пообедала, и в четыре часа была уже в квартире Лининых.


XXIII


Пьер, в белом пиджаке с иголочки и туго накрахмаленном, в розовых крапинках, белье, протянул Лизе руку, усадил ее в гостиной и изъявил сожаление, что ей придется немножко поскучать с ним в ожидании сестер — их еще нет.


— Зачем скучать? — сказала Лиза озабоченно и сняла шляпку.


Пьер сделал серьезное лицо. Он решил вести себя в тоне Лизы. Он сидел рядом с ней и искоса посматривал на нее. Ему нравились ее умеренная полнота, красивая шея, подбородок с ямкой. Пьер догадывался, какой у ней «образ мыслей», и теперь очень был бы не прочь как-нибудь угодить ей с этой стороны. Но Лиза молчала, не заговаривала и что-то отмечала карандашом в записной книжке. Пьеру не представлялось случая. И мысли его мало-помалу перешли на другой предмет — на Фаничку.


Девушки опоздали почти на полчаса. Фаничка вбежала с веселым смехом и стремительно обняла Лизу, Мэри подала сестре руку. Пьер встал, дождался своей очереди поздороваться с ними, сказал каждой по нескольку слов, спросил: «а какова вчерашняя гроза?» — мило засмеялся, когда на их лицах изобразился испуг и они сказали: «ужас, ужас!» — и ушел, обменявшись с Фаничкой взглядом.


— Что, он вам нравится? — спросила Лиза.


— Так себе! — отвечала Фаничка и посмотрела в окно.


Мэри не хотела сначала отвечать. Но потом сказала, потупившись:


— Кажется, он хороший… С задатками…


— А мне показался пустеньким, — заметила Лиза. — Впрочем, я его мало знаю…


— Мало… Меньше моего, тихо возразила Мэри.


Фаничка подумала:


«Вот кто знает его, так знает — я!»


Между тем, Мэри и Лиза посмотрели одна на другую прежним глубоким взглядом. «Надо начинать.» Они сели и были взволнованы, но обе сдерживали себя, а Лиза, как и тогда, побледнела. Ей было трудно, тяжело…


Лиза стала говорить. Фаничке казалось всегда, что Лиза ушла, чтобы выйти за кого-то замуж. Теперь, из речи Лизы, она поняла, что это неправда, — и только. Потому что, как скоро Лиза объяснила, что заставило ее покинуть родных, Фаничка успокоилась, даже немножко разочаровалась и перестала слушать, делая вид, что слушает, а в сущности мечтая о том, о сем и, главным образом, о Пьере. Мэри, напротив, жадно внимала сестре. Ее удивляло, что она все это уже знает, в последнее время об этом только и думает, и — что важнее всего — читала все это в евангелии. Она с восторгом смотрела на сестру, которая просто говорит о своем деле, не кичится, но и не скромничает. Уже со вчерашнего объяснения с maman она поняла, что за человек Лиза. Теперь еще ярче обрисовалась перед нею эта странная, кроткая, но сильная духом женщина. Чем проще она говорила, тем больше Мэри восторгалась. Глаза ее блистали.


— Лиза! — прошептала она, наконец, припав к ее руке, и заплакала от счастия. — Лиза не сразу поняла ее слезы. Она в испуге наклонилась к ней. Но Мэри подняла свое измученное, счастливое лицо. Тогда Лиза улыбнулась, не то радостно, не то скорбно и сжала сестру в объятиях.


— Лиза, — говорила шепотом Мэри, — я еще раньше догадалась, что так все должно быть…


Фаничка очнулась от мечты о Пьере и с недоумением смотрела на сестер. Потом подошла молча к Лизе, села по другую руку ее и стала нежно глядеть ей в лицо, ревнуя ее к Мэри.


XXIV


На следующий день, сделав визит своему инспектору, Лиза уехала, о чем накануне предупредила сестер. Впрочем, она выразила надежду, что, пожалуй, через месяц завернет сюда — на обратном пути — и повидается с ними.


Жизнь в доме Лоскотиных пошла обычным порядком. Правильность ее течения нарушалась разве сборами и приготовлениями к губернаторскому вечеру, толками о материях, о фасонах, о том, что, «однако, это кусается…»


Мэри ходила к мадам Сесиль, торговалась, примеряла платье; но все это она делала как-то машинально, боясь отказом рассердить мать, которую очень жалела и которой всячески старалась угодить, потому что предчувствовала, что время близко, когда придется страшно и серьезно огорчить ее. Было бы жестоко не делать еще уступок ей в мелочах. Огорчение, которое она готовила матери, ясно впрочем не сознавалось ею: она не знала, в какой форме оно выльется…


У ней голова шла кругом от множества мыслей, которые приходили ей на ум. Ей очень хотелось идти по стопам сестры, но она чувствовала себя бессильной, неспособной, белоручкой, малообразованной, трусихой и, вдобавок, была влюблена в Пьера, что ее злило и от чего она подолгу плакала…


Чтобы закалить себя и приучить к разного рода лишениям, она перестала пить чай, старалась за обедом наедаться первым блюдом и отказывалась от следующих, купила себе грубые кожаные башмаки вместо прюнелевых, от чего у ней сейчас же начали мозолиться ноги, обменялась с горничной бельем и спала в крестьянских сорочках, хотя тело у ней зудело на первых порах и она едва преодолевала чувство брезгливости. Стоя на молитве утром и вечером, она била поклоны до тех пор, пока спина не начинала болезненно ныть. Постель показалась ей слишком мягкой, и на ночь она сбрасывала тюфяк и пыталась спать на голых досках. Никогда еще не была она так религиозна, и лицо у ней приняло строгое выражение, временами удивлявшее Нину Сергеевну.


Фаничка радовалась предстоящему вечеру и часто мечтала, как она будет танцевать с Пьером. Мадам Сесиль дала ей слово сделать ей наряд к лицу и заметила с улыбкой, что это вовсе нетрудно, так как у mademoiselle удивительная талия и вообще удивительное сложение. «Отчего этого никто при Пьере не скажет?» — подумала Фаничка, поворачиваясь перед зеркалом и осматриваясь. С Пьером она не виделась несколько дней подряд. Когда в последний раз она уходила из квартиры Лининых, то Пьер делал ей знаки глазами. Она не могла догадаться, что это такое. Довольно трудный язык. Гораздо лучше было бы прийти и объяснить тихонько, в чем дело. Но, конечно, он осторожничает, боится maman!


Пьер, наконец, пришел, но не застал ни Фанички, ни Нины Сергеевны. Это было часов в пять, в жаркий солнечный день, и они, как объяснила ему горничная, стоявшая за воротами, поехали купаться. Дома осталась одна Мэри. Она сидела за роялем, в зале, огромной полинялой комнате, увешанной старинными, должно быть, хорошими картинами, в латунных потускневших рамах…


Играла Мэри немного вещей, но играла недурно, хотя всегда для себя. Она издали еще увидала Пьера, покраснела, но не бросила играть. Во всех других подобных случаях непременно бросила бы, а теперь ее пальцы как-то еще легче и красивее забегали по клавишам, и звуки полились нежнее. Пьер знал, что она, обыкновенно, стесняется посторонних, и подумал, что она его не замечает, увлекаясь музыкой. Улыбаясь, он подошел к ней и стал за ее спиной. Она покраснела сильнее, и все продолжала играть…


Ей было безотчетно приятно. Как ни старалась она разозлиться на себя, — не могла. То, что теперь они одни в доме, и то, что это сделалось неожиданно, — волновало ей кровь. Сердце неотвязно запросило любви. Была необходимость играть, надо было дать выход этому взрыву.


И она боялась оглянуться, боялась принять руку с клавиш…


Но вдруг она почувствовала на своем затылке жар от дыхания Пьера. Она оборвала пьесу, быстро оглянулась и тихо прошептала:


— Пьер!


Пьер никогда не видел у ней такого глубокого, влажного взгляда. Он вздрогнул и протянул ей руку. У ней были горячие пальцы, и он удержал их в своей руке.


Мэри потупилась и молчала, удивляясь, что она это позволяет ему, а он, вероятно, и не любит ее, и ухаживает себе за Фаничкой… «Но пусть не любит!» — крикнуло у ней что-то в груди. «Пусть только длятся эти минуты!»


— Вы все это время были холодны со мной, — сказал Пьер с нежным упреком.


— Да, да! — отвечала она.


Он сильнее наклонился к ней, обнял ее сверху и посмотрел ей в лицо.


— «Пусть!» — думала она с тоской и с каким-то блаженным ужасом.


Губы Пьера раскрылись… «Вот оно — блаженство, счастье, жизнь!» — думала она, ослепленная, безумная, беспомощно бросив руку на клавиши, которые глухо простонали. «Жизни, счастья!»


Пьер нашел, что стоять неудобно. Он сел, быстро придвинул стул к стулу Мэри и опять обнял ее.


— Мэри, милая! — прошептал он с искренним увлечением. — Ты моя!


— «Он груб», — со страхом подумала Мэри… и закрыла глаза рукой…


Но звякнула калитка, ворота со скрипом и стуком распахнулись…


Из окон видно было, как во двор въехали парные извозчичьи дрожки с Ниной Сергеевной и Фаничкой, державшейся за пояс извозчика, потому что ей было неудобно сидеть рядом с maman, занимавшей много места…


Пьер и Мэри вскочили и растерялись.


Ей стало стыдно Пьера, стыдно самой себя, стыдно стен. Точно сон привиделся ей, от которого краска бросилась ей в лицо, когда она проснулась. Казалось, множество глаз разом увидели ее позор, и ею овладел страх, гадкий и низкий. Она не могла ему противиться и побежала, с трудом подавляя в груди холодный крик ужаса, невольно рвавшийся наружу…


Пьер оправился скоро. Ему было не столько стыдно, сколько досадно. Он стал ходить по зале широкими шагами и придумал объяснение, хотя оно оказалось излишним. Он хотел рассказать, как застал Мэри за музыкой, как она сконфузилась, убежала, и с тех пор, минут десять, он бродит здесь одиноко и наслаждается созерцанием вот этих произведений старых мастеров… Но его никто не спросил, зачем он здесь. И без него догадались, что Мэри у себя. Он жалел, что не расставил вовремя стульев. Но и на это не обратили внимания. С ним ласково поздоровались, и Нина Сергеевна ему даже как будто обрадовалась. О Фаничке и говорить нечего. Когда Нина Сергеевна направилась, тяжело вздохнув от усталости, в гостиную и кликнула Антипьевну, чтоб та набила ей трубку, Фаничка беззвучно и торопливо поцеловала его, сверкнув глазами, и, в ответ на его боязливый жест, со смехом рассказала ему, что дамскую купальню унесло вихрем и они напрасно проездились. Теперь строят новую…


— Да, о чем ты мне подмигивал тогда?


— Приходи завтра… после обеда… Лининых все еще нет…


Она заглянула на него ярким, полусерьезным взглядом и потрясла головой.


— А туда? — спросил он. — За кладбищем?


Она потупилась и играла стальной цепочкой у своего пояса.


— Туда? — переспросила она. — Никуда! — сказала она весело и громко, так что Пьер опять испугался. И повернувшись на одной ноге, улыбнулась ему и побежала, подпрыгивая, в следующую комнату, где, на глазах у Нины Сергеевны, обняла Антипьевну и поцеловала. Затем крикнула:


— Мсье Пьер, пойдемте в сад, посмотрите, что сделалось с моими бедными цветочками…


— «Ах цветочки мои!..» — пела она через минуту в глубине сада. Пьер шел рядом с ней и молчал. Ему казалось, что Мэри должна смотреть на него с антресолей.


Но он ошибался. Мэри ничего не видела, она горько плакала.


XXV


Настал день, в который Черемисовы давали вечер.


Пьер, рассказывавший, что он принят у губернаторши, на самом деле первый раз должен был появиться в ее салоне. До сих пор он бывал в доме Черемисовых только как учитель маленького князя. Он волновался, поминутно советовался с портным, которому задолжал до ста рублей, и всем жаловался, что в городе нет хороших свежих перчаток.


— Представьте, лайка блестит, как клеенка! — восклицал он огорченный.


Чем ближе подходил срок ехать на вечер, тем сильнее становилась его тревога. Он мысленно постоянно расшаркивался, улыбался, говорил по-французски, а также прекрасно танцевал с Клавдией Аполлосовной, которая, впрочем, все время рисовалась ему, как нечто высшее и недоступное, и он сознавал, что эта последняя мечта есть так себе — «мечтание пустое».


Всего пуще боялся он сделать что-нибудь бестактное. В университетском городе, где он жил недурно, издавая литографированные записки профессоров, ему случалось бывать на вечерах. Но, во-первых, то были вечера почти мещанские. Во-вторых, там его знали только как студента, здесь же всем было известно, что он сын бывшего квартального, о разных подвигах которого доселе еще носятся целые легенды. Покойный отец его был не современный «помощник пристава» или «пристав» — субъект уже несколько «аблагороженный», — а настоящий квартальный, «кварташка» героического периода… Пьер стыдился этого и чувствовал, что, пожалуй, здесь в родном городе, ему не разыграться, как там, где он мог ломать из себя настоящего дворянчика…


— «Но что же могу я сделать бестактного?» — думал он. — Держать себя я сумею»…


И он с тоской смотрел на свою новую пару, висевшую в его комнате, в углу, в белой простыне, сколотой булавками…


XXVI


Пьер отправился на вечер в половине одиннадцатого. Ночь была темная, пасмурная. Керосиновые фонари спокойна горели, чуть освещая фасады домов с плотно закрытыми ставнями. Ничто не говорило о праздничном шуме, о блеске, о том, что он ожидал встретить у Черемисовых. Все было, обыденно, и Пьер проникался жалостью к обитателям этих скромных жилищ, повитых сном и скукой…


Когда он очутился в передней губернаторского дома и до него донесся говор гостей и шум шагов и платьев, его охватил радостный испуг. Того, чего он боялся — чувства неловкости — совсем как не бывало. Он увидел, что находится в согласии с своим собственным идеалом порядочного человека. Фрак сидел на нем прекрасно. И сам он был прекрасен — он это сознавал. Шум многолюдного вечера влил в него бодрость.


В зале было много мягкого света и оранжерейной зелени. Широкие и перистые листья пальм вырезывались на белом фоне филейных гардин высоко над головами гостей. Черные фраки кучками теснились там и сям или одиноко бродили между модных платьев с длинными шлейфами и темными бантами на груди и выше колен. Мундиры сверкали своими золотыми и серебряными пуговицами и звякали шпорами.


Из залы направо виднелась анфилада комнат. Тот же мягкий свет, та же зелень. Но там фраков и мундиров было меньше — преобладали дамы. Они сидели и ходили и оживленно, празднично разговаривали, грациозно посмеивались, и веера трепетали у них на груди, словно какие-то огромные бабочки. На первом плане можно было еще разглядеть этих дам, в бальных платьях с кружевами. Корсажи у иных были обтянуты стальными сетками и горели, как кирасы акробатов. Пьер видел модные прически, белые лица, белые шеи. Вот мелькнула рука в белой перчатке выше локтя и едва прикрытая у плеча газовой дымкой. Вот мелькнула тонкая талия, вся телесного цвета. На плече полной дамы, в темно лиловом, дрожит красный бант. Но затем комнаты казались наполненными чем-то вроде облачков, полупрозрачных и пестрых; и только, как сквозь легкий туман, можно было различить, вдали, постоянно мелькающие там и сям букеты, лица, банты, плечи, локти, руки, эполеты, веера.


Пьер глядел кругом и жадно вдыхал бальный воздух, пропитанный духами и беспрестанно освежаемый — в соседней комнате двери в широкую галерею и в сад были отворены настежь, — и искал глазами Черемисовых.


Черемисов, высокий, худой старик, с тусклыми глазами и отвислой губой, стоял недалеко от Пьера, окруженный пожилыми и почтенными людьми, в числе которых находился и жандармский полковник с необыкновенно красным лицом. Все слушали, а губернатор вел степенную речь, иногда чуть-чуть раскачиваясь на каблуках.


Пьет, стал ждать, когда Черемисов заметит его. Он подстерег его взгляд и отвесил ему глубокий поклон. Тот прищурился и протянул Пьеру руку.


Молодой человек отошел от губернатора, приятно улыбаясь.


«Говорят, министром будет», — подумал он.


К Пьеру подбежал, потрясая аксельбантом, граф де-Гужар, адъютант краснощекого полковника, юный и стройный блондин с голубым, любящим взглядом. Он схватил Пьера за обе руки и сказал:


— Визави… Хорошо?.. Сейчас кадриль… Берите скорее даму…


Пьер пошел искать даму. Он вспомнил о Фаничке и Мэри, и ему хотелось пригласить которую-нибудь из них. Он отыскал их в третьей комнате. Они сидели рядом.


Фаничке удалось уже протанцевать польку с каким-то офицером. Но она была недовольна, что нет Пьера и никто не любуется на нее. А платье на ней было удивительное. Она готова была вертеться перед зеркалом и все смотреть на себя: корсаж из бледно-розовой материи и такая же юбка, и все это отделано светло-светло-голубым фаем. Вместо бантов, в волосах, на левом плече и у полуоткрытого кружевного ворота — маленькие букеты из золотых колосьев и маргариток. «Неужто Пьер так меня и не увидит?» — беспокоилась она.


Мэри все время было не по себе. Все эти дамы, разрядившиеся в пух и прах, казались ей дурами, все эти фрачники и военные — дураками, и она испытывала неловкое чувство человека, попавшего добровольно не в свое общество и только тогда заметившего промах. Она прислушивалась к отрывочным фразам, носившимся в воздухе, кругом, и злилась: нафабренные офицерики развязно идут возле дам, держа левую руку у сердца, и постоянно произносят — все на один и тот же лад: «Да-а?» «Та-ак?» Дамы чересчур мило смеются и кокетливо смотрят. Она злилась на Фаничку, на самое себя. Мэри было стыдно своих голых рук, суетного наряда. Кроме того, каждую минуту она с ужасом ждала, что увидит Пьера, и приготовляла в уме злые и холодные ответы на его неизбежные расспросы и намеки. Она его ненавидела — не могла простить ему той сцены… Пьер казался ей эгоистом, и постоянно в ушах ее звучали слова Лизы, что он «пустенький». Он не любит ее!.. Он был единственный свидетель ее позорной слабости, и она вздрагивала от этой мысли, враждебно глядя на всех…


Но подошел Пьер. Фаничка покраснела, радостно сверкнув своими жемчужными зубками. У Мэри закружилась голова, что-то заныло внутри, и ей захотелось крепко пожать ему руку, и она все вдруг забыла — все муки свои, все терзания и жила только им.


Пьер посмотрел на нее ласково, точно смеялся глазами, и Мэри, понявшая из этого взгляда, что он считает ее безусловно своею, вспыхнула, потупилась, но затем опять подняла на него глаза.


Пьер подумал, что надо пригласить ее, но пригласил Фаничку, так как Фаничка ему больше нравилась. Губы Мэри дрогнули…


Присев на минуту, Пьер внезапно вскочил и сказал:


— Сидите здесь, Фаничка, мне надо подойти к хозяйке дома… Вот она… Я сейчас…


Он ушел, а Мэри смотрела ему вслед и снова начинала его ненавидеть…


Во второй комнате, где была Клавдия Аполлосовна, Пьер увидел Нину Сергеевну и Федотову. Они сидели поодаль за мраморным столиком, пили оршад и разговаривали. Очевидно, они только что познакомились. Пьер встретил глаза Нины Сергеевны, недружелюбно пронизавшие его — должно быть, ложь его о коляске уже раскрыта — и сделал вид, что не узнает ее.


«Пожалуй, гадость выйдет».


Музыка грянула ритурнель кадрили. Кавалеры бросились разыскивать дам.


Пьер повернулся и очутился лицом к лицу с Клавдией Аполлосовной и смущенно приветствовал ее. Эта худая, стройная красавица, с молодым лицом и холодными глазами, странно действовала на него. Он оробел-таки, когда она подала ему руку, в длинной по локоть перчатке. Сегодня она была поразительно хороша. Платье на ней конечно, не здешнего шитья — новое, но как будто уже немного ношеное, присидевшееся, и не то простенькое, не то очень богатое. На груди с выкатом и на голых плечах, повсюду чувствовались кружева, точно струйки дыма, сквозь который там и сям мерцал серебристый атлас. Пьер сильно пожал ей руку и испугался. Он это невольно сделал. Губернаторша подняла на него глаза: Пьер понравился ей.


— Вот отлично, — сказала она с своей усмешкой, — вы будете моим кавалером… А визави?.. Есть?..


Пьер с секунду стоял ошеломленный. Мечта, казавшаяся несбыточной, стала действительностью. Он мысленно махнул рукой на Фаничку, на Мэри, на Нину Сергеевну с ее недружелюбным взглядом.


— Граф де-Гужар, — ответил он, переводя дыхание, с улыбкой, и повел Клавдию Аполлосовну в танцевальную залу.


Он танцевал хорошо, на ее французскую фразу ответил по-французски, и у него оказался недурной выговор. Клавдия Аполлосовна была удивлена и насмешливо посматривала на него от времени до времени.


Пьер, точно в ответ, улыбался ей.


«Немножко дикаря есть», — думала Клавдия Аполлосовна, глядя на его белые зубы и сама улыбаясь.


Кадриль кончилась. Клавдия Аполлосовна ушла. Подошла Фаничка с бледным лицом и с сердитыми глазами. Пьер стал оправдываться и долго говорил. Но она молчала. Он прошептал:


— Вы меня сильнее обижаете… Каждый раз назначаете свидание и…


— Это не то!


— Во всяком случае, простите…


— Никогда!


— Следующая кадриль…


— Оставьте, пожалуйста!


Пьер повиновался. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и посмотрел на Фаничку: возле нее стоит высокий брюнет — он знал, что это какой-то заезжий литератор — и, очевидно, приглашает ее танцевать. Фаничка кивает головой, дает ему руку.


Гремел вальс. Пары кружились. Шлейфы дам вытягивались, и из-под платьев виднелись сближенные носки ботинок, прямые и острые. Фрачники тесной кучкой стояли у дверей и с любопытством смотрели на танцующих. Пьер видел, как Фаничка пронеслась с литератором. Пронеслась полная дама в лиловом, держа голову в профиль. Промчалась Клавдия Аполлосовна с де-Гужаром. Ему самому страстно захотелось танцевать. Он подхватил девушку в корсаже телесного цвета и начал кружиться с нею, потом с другой, с третьей. Он чувствовал, что никогда еще в жизни так хорошо не танцевал. Этот бешеный ритмический бег с красивыми женщинами, среди других пар, вертящихся кругом, во всех углах, с безумным упоением, наполнял его радостью, восторгом. Вдобавок ко всему, ему казалось, что пара чьих-то холодных, насмешливых глаз пронизывает его и постоянно следит за ним. Это уж было верхом блаженства, и он не слышал земли под собой…


Посадив даму, он увидел, что Клавдия Аполлосовна почти лежит на диванчике, бледная и утомленная, с высоко и часто поднимающейся грудью, но по ее улыбке и приказывающему выражению лица заключил, что ей хочется еще вальсировать. Он подбежал к ней, и она вскочила, положила ему на плечо руку, и они помчались, кружась. Он слышал, как шуршит ее платье, как тяжело она дышит — все скорее и скорее, как в такт змеится ее тело: и он не прочь был бы вечно танцевать с нею. Но она сказала: «Довольно», и, он ловко посадил ее на прежнее место, и она опять упала, еще более бледная и задыхающаяся.


Пьер сам задыхался. Как только вальс кончился, он почувствовал, что умирает от усталости. Бальный воздух был душен. Пьер бросился в сад. По пути, в комнате налево, он увидел несколько зеленых столов, за которыми сидели разные губернские тузы — начальник местных войск в жирных эполетах, акцизный управляющий с длинными тараканьими усами, Шаровицын, сам губернатор, какие-то старички, и спокойно играли в карты. В огромной галерее мягко сияли китайские фонари среди плющевых гирлянд. Обнявшись, ходили барышни и обмахивались веерами. Пьер сошел по ступенькам в сад. Сад дремал, слабо освещенный. Только в одной аллее горели пестрые шкалики, прочие были погружены в сумрак.


Пьер шел, и мягкий ветерок, который в другое время был бы незаметен, приятно освежал его разгоряченный лоб. Сад был мало знаком ему, дорожки прихотливо переплетались, но он все подвигался вперед. Ему хотелось попасть в освещенную аллею, откуда слышался веселый говор, — и вместо этого он вдруг уперся в маленькую беседку, подобие грота. Дорожка обрывалась тут, и надо было идти назад, чтобы проникнуть в ту аллею. «Может быть, встречу там Фаничку», — подумал он с легкой тоскою. Он уже повернулся, как позади его, в беседке, послышался шепот:


— Пьер!


Он вошел в беседку. На скамейке, в ночной мгле, сумеречным пятном выделялась женская фигура.


— Кто? — спросил он, садясь возле нее, но уже догадываясь кто.


Фигура сказала:


— Мэри.


— Мэри! — Каким образом?


— Что за вопрос?.. Здесь я уж полчаса, я плакала здесь…


— О чем?


— Пьер! Ради Бога! Скажите мне, что вы за человек? Я вас не могу уважать… Не знаю вас… Скажите, Пьер!


— Мэри! — нежно прошептал Пьер, тяжело еще дыша от вальса и отчасти от того, что с ним теперь наедине эта девушка. — Мэри! — повторил он и обнял ее.


— Примите вашу руку, — сказала она строго, и он повиновался, вдруг простыв.


Наступило молчание.


— Вы слышите, о чем я прошу вас, Пьер? — начала Мэри. — Это серьезная просьба.


Пьер отвечал:


— Право… я затрудняюсь… В другое время разве… И что, в самом деле, могу я сказать вам!? — спросил он, наклоняясь к ней.


— Я вам помогу, — сказала Мэри. — Вам не стыдно за этот бал?


— Как стыдно? — воскликнул Пьер, изумленный.


— Стыдно не только за себя, а и за всех…


Пьеру сделалось скучно. Вальс звучал еще в его ушах, глаза Клавдии Аполлосовны, казалось, загадочно и насмешливо смотрят из ночной темноты. Мэри продолжала говорить, добиваясь от него ответа, голос ее дрожал, она волновалась и плакала, но Пьер почти не слушал ее.


— Пьер? Что же вы?.. — вскричала Мэри. — Ни слова!?.


Пьер засмеялся.


— Вы ужасно странная!.. Пойдемте лучше, — сказал он, хватая ее за руку. Слышите — музыка?! — крикнул он с оживлением. — Пойдемте!


Мэри вырвала руку.


— Уходите.


Он ушел бегом. Но она сейчас же раскаялась, что отпустила его. Он слышал, как она звала его, почти кричала: «Пьер! Пьер!» с мольбой в голосе, и он знал, что значит этот молящий тон — гнал и не вернулся, ему хотелось танцевать.


Танцы длились еще часа полтора. Граф де-Гужар вел бесконечную кадриль и молодым, охрипшим голосом кричал команду: «chaine de dames!», «chaine de messieurs!», «en avant!», «Corbeille!» Все повиновались и поворачивались направо и налево, плавно прыгали, подавали друг другу руки с одной и той же улыбочкой, усталые, счастливые. Музыканты-жидки страстно пилили на скрипках, дули в кларнеты и флейты, и их черные длиннополые фигуры качались на эстраде, в глубине залы, точно они были маги, странными телодвижениями и гармоничными звуками заставляющие у своих ног бесноваться эту нарядную и интеллигентную толпу…


После кадрили проплясали мазурку, а затем все двинулись ужинать. Огромный стол был накрыт в галерее, весь в цветах, серебре и канделябрах, отражавших свои огни в граненом хрустале. Клавдия Аполлосовна с беспокойством взглянула на учителей гимназии, которые не танцевали и весь вечер держались тесной кучкой, пощипывая бородки и бороды, а теперь первые заняли места и самодовольно переглянулись. Первые уселись точно также и чиновники губернского правления, напряженно улыбаясь. Хозяйка дома опасалась, что за общим столом не хватит мест всем дамам и некоторых из них придется посадить отдельно, вследствие чего могут произойти неприятности, ибо провинциальные дамы щепетильны.


Так и случилось. Самые почтенные дамы и самые уважаемые — за преклонный возраст и чистоту дворянской крови — должны были занять отдельный столик. Нине Сергеевне, попавшей за этот столик, это не понравилось. И хотя Клавдия Аполлосовна постоянно подходила к этому столику и, между прочим, говорила ей в высшей степени любезные и приятные вещи, старуха ничего не могла есть от волнения.


Вообще Нина Сергеевна весь день чувствовала себя нехорошо. Еще с утра был послан на хутор человек за лошадьми, куда они, из экономии, каждое лето усылались на подножный корм, и до десяти часов не возвращался с ними, так что она выходила из себя. Счет мадам Сесиль вывела не в сто, а в сто тридцать рублей. Часть обивки в карете оказалась сорванной. Кто сорвал — неизвестно. Но пришлось ехать так, без обивки, и всю дорогу мучиться. В уборной горничные сняли с нее и с Мэри и с Фанички клочки войлока, с услужливой улыбкой, что опять разозлило Нину Сергеевну — ей стало стыдно перед «чужими слугами», а это для нее была одна из высшей степени стыда. Когда она познакомилась с Федотовой, дамой с белым, напудренным лицом и большим, тонким ртом, и, наконец, успокоившись от треволнений дня, стала беседовать с ней по душе, с соблюдением дворянского тона и дворянской приветливости, то и тут вскоре вышли неприятности. Оказалось, что Федотова не участвовала совсем в загородном гулянье молодых людей. Коляски у ней не имеется, а «ездиет» она в маленькой двуместной карете. О гулянье слыхала… «Это было вот когда…» — сказала она и точно определила время. Ее нянька-старуха видела на рассвете из окна толпу гимназистов и гимназисток, а также Рубанского, которого знает — он был у Федотовой раза два, но его приняли холодно, и он теперь у ней не бывает. Рубанский вел под руку двух красивых девушек, блондинку и брюнетку. На одной была «черкесская кофта», по словам няньки. Все были «немножко в градусе», некоторые даже падали и потом, говорят, утром их подбирали на улицах — «этих несчастных девочек и мальчиков», — сказала Федотова, сверкнув черными глазками с наслаждением — так показалось Нине Сергеевне, которая, багровея, слушала свою собеседницу и уже ненавидела ее всеми силами. «Но этого мало, — продолжала Федотова радостным шепотом. — Что у них было там за Десной, в лесу! Ну, положительно все говорят, что это было… что это было что-то…» Она потрясла головой, ладонью, и стала шептать Нине Сергеевне нелепый рассказ. Та оборвала ее, грубо сказала: «Это неправда, там были мои дочери — Лос-ко-ти-ны, милостивая государыня!» — выразительно постучала себе в грудь и отвернулась, опрокинув оршад, который потек по мраморной доске на платье Федотовой. Очевидно, с этого момента Федотова должна была сделаться ее злейшим врагом. Всем же этим Нина Сергеевна обязана Пьеру, который устроил это гулянье и наврал про коляску и проч. Ничего так не боялась Нина Сергеевна, как злословия. Сама она никогда не сплетничала — это была ее дворянская черта — и не любила слушать сплетни, но верила, что во всяком вздорном слухе есть частица правды. Если на рассвете Пьер вел под руку ее дочерей через весь город, в компании подвыпившей молодежи, то уж и это беспримерный скандал… Она гневно вздохнула, и ей показалось, что в гостиной нет воздуха и что платье на ней слишком тяжело — старинное, добротное, из гранатного гро-гро — и что особенно тяжела ее брошка у горла, усеянная крупными алмазами и изумрудами плоской грани и украшавшая собою когда-то пояс ее предка, гетмана Вернидуба.


Теперь, за ужином, Нина Сергеевна опять стала задыхаться. В огромной галерее, открытой с боков, так что виднелось черное небо, воздуху для нее было мало по-прежнему — даже меньше, чем в гостиной. Она хваталась от времени до времени за шею и тихонько расстегнула ворот платья, но брошку, казавшуюся ей пудовой, не снимала — надо было, чтоб постоянно все видели эти камни, которым уже двести лет и которые дороже и выше всяких орденов. В ушах у ней стучало, сердце билось неровно…


Она досидела до конца ужина и, подозвав дочерей, строго сказала им:


— Едем…


Фаничка, у которой блестели глаза от шампанского и беседы с литератором, посмотрела на нее с лукавой, просительной улыбкой, но вдруг спросила тревожно:


— Ах, что с вами, maman?


— Ничего, — хрипло прошептала Нина Сергеевна.


Мэри еще с большей тревогой взглянула на мать. «В самом деле — что это с maman?» — подумала она. «Измучилась?!. Бедная! Всю ночь!.. И ради чего? Глупый, гадкий бал!» Но, взглянув в другой раз, она заметила гнев в ее главах, что-то грозное, страшное… Мэри отвернулась и вздохнула с горечью…


Они уехали первые. Светало.


XXVII


В карете Нина Сергеевна повелительно произнесла:


— Этого мерзкого мосье Пьера не принимать.


Девушки потупились.


Фаничка подумала: «его-таки надо проучить», — но была поражена словами maman, как громом. Тысячи предположений зароились у ней в голове, и она посмотрела на Мэри, подняв бровь.


Мэри сурово сказала себе: «Вот оно что!.. К лучшему»… И не пыталась узнать, за что Пьера постигает такая немилость. Нина Сергеевна опустила окна и жадно ловила воздух, дыша всей грудью. Брошка давила ее по-прежнему: она рванула ее и бросила Мэри, сказавши отрывисто:


— Спрячь!


Дорога была ровная, лошади одичали на хуторе и почти несли; деревья, дома, фонари мелькали по обеим сторонам, сливаясь в рассветном сумраке в сплошные, бегущие назад полосы. Какая-то гайка немилосердно дребезжит, казалось, над самым ухом Нины Сергеевны. Но она терпела ее, и быстрота, с какой ехала карета, немного освежала Нину Сергеевну. Она взглянула на небо. Черные тучи были с алым оттенком, на востоке горит рубиновая заря. Сумрачный свет в карете и на улице пропитан каким-то бледно-красным блеском. Лица Мэри и Фанички тоже бледно-красные. Лоскотина забыла все, свои огорчения и с любопытством поворачивала голову направо и налево. Ей стало лучше. Воздуху, свежего и холодного, было так много, что, ей казалось, она пьянеет от него. И в самом деле у ней стала кружиться голова — сильнее и сильнее. Вдруг она почувствовала, что карета сильно наклоняется набок — Мэри и Фаничка, сидевшие против, тоже будто наклонились, но как-то странно — лица у них сохраняют все то же выражение, им даже невдомек, что они падают, что уже упали. Они — точно куклы деревянные. Нина Сергеевна судорожно схватилась за окно и стада кричать и метаться. Тогда очнулись Мэри и Фаничка и протянули к ней руки с тревогой и испугом. Карета не только наклонилась и едет боком — «кто-то сейчас украл рессору, должно быть Пьер» — но и, казалось, перевернулась несколько раз. Нина Сергеевна получила страшный удар в левый бок, левое плечо и лоб. Теперь все уже представляется ей красным — и небо, и дома, и лица дочерей, и их наряды…


Фаничка с ужасом смотрела на мать и держала ее руку в своих, между тем как Мэри, привстав, поспешно расстегнула и расшнуровала ей платье и махала над нею веером. Глаза Нины Сергеевны дико блуждали, а лицо ее приняло синеватый оттенок, в горле хрипело. Небо, в действительности, было зловеще-свинцовое, и только внизу на горизонте ширилась белая полоса рассвета. Карета через минуту остановилась у крыльца Лоскотинского дома.


Мэри приказала кучеру и дворнику сесть на лошадей и лететь за докторами. Нина Сергеевна, которую, не было никаких сил, без помощи мужчин, перенести в дом, лежала в отложенной карете, полураздетая, облитая водой, и все хрипела, вращая глазами и показывая на сгибы локтей… Должно быть, она хотела, чтобы ей бросили кровь…


Антипьевна вышла. Она смотрела на свою старую барыню, которая столько раз бивала ее и когда-то посылала «на конюшню», и плакала горько.


— Говорила я — не к добру упала тополя! — болезно шептала она горничной.


Фаничка рыдала, пряча лицо в бальные перчатки. Мери хмурила брови, и ей не хотелось верить, что maman умирает. Она была бледна, и подбородок ее дрожал.


Проснулся повар, почти мальчик, худой и белобрысый, и глазел на карету. Мэри, увидев его, приказала, чтоб и он отправился за доктором. Он повиновался.


А Нина Сергеевна то сознавала, что делается вокруг нее и что с нею, то теряла сознание. Казавшееся ей темно-красным небо было так низко, что давило ее. Красный сумрак иногда сгущался кругом до того, что она ничего не могла рассмотреть. Она слышала звон колокольчиков. Несутся бешеные тройки. Мимо мелькают черные деревья, хаты. Горит огнями старый помещичий дом. Там вечеринка. На щеках Нины Сергеевны пышет румянец. Она — бойкая, стройная девушка, и кавалеры, в сюртуках, с узкими рукавами, и пестрых жилетах, ухаживают за нею. Вот опять тройки, опять гремят колокольчики, бубенчики. Темно, ночь, звезды мерцают, снег скрипит под полозьями, фыркают лошади… Кто-то целует ее…


«Но зачем тут плачет Фаничка и где Мэри?.. И что с Лизой?»… — думает Нина Сергеевна и хрипит, озираясь.


Шаршмидт приехал. Он велел перенести больную в дом, исследовал ее, сосчитал пульс, махнул рукой, авторитетно сказал Мэри: «Приготовляйтесь, она должна умирать», и объявил, что кровь пускать совершенно бесполезно, но посоветовал прикладывать к голове лед…


Мэри послала за священником и заплакала.


Нина Сергеевна посмотрела на нее неподвижным взглядом и подумала: «негодяй, он, кажется, обидел ее» — и опять забылась… Странный шум нагнал на нее ужас. Этот шум, глухой и неприятный, постепенно рос. Казалось, что где-то вдали идут мужики в тяжелых сапогах по пустым комнатам, расположенным бесконечной анфиладой. Вот они ближе и ближе… Вот они в спальне… «Вы зачем здесь?» — хочет сказать Нина Сергеевна и смотрит на них дрожа. Их всего четыре человека. Они в красных рубахах, в бородах, и лица их смеются, и они подмигивают ей как-то страшно и многозначительно. «Ну, ребята!» — говорят они вдруг и засучивают рукава. И, став по четырем углам кровати, наклоняются и кричат: «Ну, разом!» Кровать тронулась, покачнулась… Нина Сергеевна хотела ухватиться за подушки, за перину, за одеяло, потому что боялась упасть, но не могла пошевельнуться, — сил не было.


Мэри, и Фаничка с тоской и слезами смотрели на нее и ласкались к ней, думая успокоить ее. Через минуту она, действительно, стала спокойнее — перестала хрипеть. А еще через минуту судорожно вытянулась и неподвижно уставилась главами в одну точку.


Священник вошел в спальню со святыми дарами и крестом, торопливо облачаясь на ходу. Но было уже поздно.


ХХVIII


Прошло около двух недель. Фаничка, горько плакавшая, когда хоронили maman, вскоре утешилась. Она стала чувствовать себя свободной, независимой, могла ходить куда угодно, спать хоть до обеда, и это чувство самостоятельности выгодно отразилось на ее внешности — глаза ее стали глядеть увереннее, серьезнее, она даже расцвела и к концу месяца заметила, что у ней полнеет подбородок. Ее постоянно посещали подруги — когда-то они были забракованы maman — и с ними она ездила кататься, ездила на хутор, угощала их, делала им подарки. Иногда все забирались на антресоли, располагались там спать, и всю ночь Мэри слышала, как они болтают о разных пустяках, хохочут, целуются или поднимают гам, писк, визг…


Мэри несколько раз заговаривала с Фаничкой о том, что нехорошо так вести себя — в две недели она расшвыряла до ста рублей и точно радуется, что maman умерла. Фаничка, наконец, рассердилась, накричала на сестру — и они поссорились, так что перестали говорить одна с другой. Мэри переселилась в спальню maman.


Маша Линина, приехавшая из деревни, заходила к Мэри, беседовала о Лизе, уныло вздыхала. Посещали ее и другие дамы и говорили, что искренно соболезнуют «прелестным сиротам». Даже Клавдия Аполлосовна побывала. Но Мэри встречала всех холодно и, во время визитов, молчала, потупившись. Она ходила в глубоком трауре, похудела, и брови ее были всегда нахмурены.


У ней созрело решение отказаться от своей доли наследства и сделать из нее такое употребление, какое сделает Лиза. Лиза продолжала быть ее идеалом, но недостижимым. Учить ребят в деревне, непосредственно служить народу — представлялось ей самым трудным делом.


Она верила в загробную жизнь, и ей казалось, что душа maman гневно смотрит на нее из какого-то могильного сумрака. Чтоб сделать что-нибудь согласное воле maman, она приказала не принимать Пьера.


Пьер обиделся. По вскоре он написал Фаничке длинное письмо, на которое та ответила и пригласила его к себе. Он явился. Она приняла его в гостиной.


Пьер был в черном сюртуке, она в траурном платье. Они смотрели друг на друга и сдержанно улыбались. Все прежнее казалось ей не серьезным. Она простила ему обиду на вечере и когда узнала, за что maman велела отказать ему от дома, то тихо рассмеялась. Серьезным представлялось ей только это свидание. Теперь их любовь может не скрываться, никто им не помешает, и месяцев через шесть они, если захотят, повенчаются. Пьер сам это почувствовал и почти испугался. Действительно, свидание серьезное. Он не посмел ей говорить ты, и она тоже говорила ему вы.


На другой день — опять свидание и опять та же сдержанность. Затем они свиделись еще раза два. Чтоб разбить лед, мешавший ему целовать Фаничку и говорить с ней задушевно, Пьер сделал ей предложение.


Он любил Фаничку. Впечатление, произведенное на него Клавдией Аполлосовной на вечере, побледнело, когда явившись через день на урок, он был встречен с прежней холодностью и официальностью. Следующие уроки были неизменно такие же. Клавдия Аполлосовна, в сущности, стала даже груба с ним. Она едва протягивала ему руку. Бал казался ему мимолетным сном, и надо было возвратиться в более постоянной действительности. Что до Мэри, то он злился на нее за приказание не принимать его, хотя и знал, что такова была воля еще покойной Нины Сергеевны. Мэри к тому же совсем перестала ему нравиться, — почему? — он не задавал себе вопроса. Он слишком был полон мыслью о Фаничке. Стройная, темноглазая, с цветущим лицом, капризными губами, красивыми продолговатыми кистями рук, лебяжьей шеей, волнистыми волосами, густо покрывающими голову, множеством кудрявых подволосков на белом и нежном загривке, Фаничка мерещилась ему ночью и днем, и он был в восторге, когда, в ответ на его предложение, она сказала: «Хорошо, Пьер». Конечно, они затем обнялись, поцеловались. Лед был разбит до того, что Фаничка села на колени к Пьеру и стала строить планы относительно будущего: если перевести все на деньги, то ей досталось от maman тысяч двадцать, и, пожалуй, сестры отдадут ей дом. После венца, придется ехать в университетский город, чтоб Пьер кончил курс. Потом они опять приедут сюда. Пьер станет служить по выборам. Они будут счастливы…


Пьер слушал и ласкал Фаничку.


Это происходило на антресолях, на балкончике. Жара спала, и сад чуть-чуть шумел. Справа тополи бросали косые тени. Влюбленным казалось, что они одни среди этого послеобеденного покоя, под этим ясным голубым небом, и мир не существовал для них… Они существовали, только они!


Но Мэри видела их. Она пришла на антресоли, чтоб взять из киота медальон с волосами maman. Она уверяла себя, что пришла именно за этим. Они сидели спиной к ней и не могли слышать ее мягких шагов, потому что возле них шумело дерево, задорно чирикали воробьи, и сами они были увлечены друг другом. Мэри хотела уйти, взяв медальон, но дыхание у ней захватило, ноги подкосились. Она поборола стыд и бросилась на балкончик.


— Фаничка! — испуганно вскричала она и схватила сестру за плечо.


Та вскочила, обернулась и смотрела на Мэри растерянным взглядом. Румянец нервно горел у ней на щеках, а Мэри была бледнее бумаги и губы ее побелели. Пьер продолжал сидеть и крутил усик, глядя в пол-оборота на Мэри.


— Как ты меня испугала! — сказала Фаничка со вздохом и улыбнулась, передвинув на плечах пелеринку. — Ты знаешь, это — мой жених…


Мэри потупилась. Лицо ее стало еще бледнее. «А, вот что!»


— Ты забыла о распоряжении maman? — сказала она глухо.


— Maman умерла, — произнесла Фаничка.


Мэри постояла на балкончике несколько секунд, храня мертвое молчание, и ушла, не поднимая глаз, медленной походкой…


А Фаничка всем стала рассказывать, что она невеста Пьера. Через три дня об этом знал весь город.


XXIX


Звонили к вечерне. Солнце золотило главы церквей, которые горели вдали в бледно-сизой дымке тумана, смягчавшей пестрый и яркий пейзаж. По голубой глади Десны серебряными петлями струилась рябь. Мерно опускались и поднимались весла. Вода косо падала с них продолговатыми каплями. Лодка летела стрелой. Фаничка управляла рулем; Пьер в соломенной шляпе сидел против нее, на поперечной скамеечке; молодые люди обоего пола в летних костюмах громко переговаривались между собой и с наслаждением гребли, замолкая на минуту, когда надо было «наддать».


Город вынырнул на правом берегу. Налево убегал плоский песчаный берег.


— Мне скучно, что сейчас приедем, — сказала Фаничка.


— А мне так надоело это катанье, — заметил Пьер.


— Почему?


— Много посторонних глаз, — прошептал он.


Взгляд ее потупился, губы сложились в улыбку.


— Правда!


— Я вот весь день жду свободной минуты, — продолжал Пьер, — но, увы!..


— Помнишь, Фаничка, с каких пор?


Она посмотрела ему в глаза и снова потупилась.


— Нет, Фаничка, ты очень жестока.


Она повернула руль. Лодка стала описывать полукруг. Город был совсем близко — рукой подать. Виднелись купальни.


— Ты ведь именинник завтра? — спросила Фаничка. — Завтра Петра и Павла! Знаешь что, Пьер? — Поедем на хутор. Будет пирог, шампанское… Поедем?


— Вдвоем?..


— Нет, всей компанией… Они хорошие люди… Там ведь не то, что в лодке… Уверяю, там просторно… Домик, роща…


Пьер взглянул ей в глаза. Зрачки их встретились. Он улыбнулся.


— Идет! — сказал он.


— Господа!.. — крикнула Фаничка, и затем пригласила гостей на именины своего жениха, объявив, что если кто не пожелает идти пешком, — до хутора шесть верст, — может взять извозчика на ее счет.


— Ладно! — пробасил кто-то.


Уключины затрещали. Это гребцы сделали последнее усилие и пустили лодку. Пристань и берег бежали навстречу. Из купален несся крик женщин и детей. Поодаль голые тела барахтались в воде, то и дело соскальзывая с мокрых, фыркающих лошадей. Вода пенилась. Вот лодка ударилась в пристань, кто-то схватил ее за нос — и молодые люди один за другим вышли по зыбким мосткам на берег.


— Итак, завтра пир на весь мир! — весело сказала Фаничка, прощаясь со всеми и садясь на извозчичьи дрожки. Она спешила в гастрономическую лавку и к кондитеру, чтоб сделать заказы.


XXX


На другой день Пьер встал в одиннадцать часов, оделся в холст — по дачному, послал к Фаничке в помощь сестру и только что сам хотел ехать, как вошел ливрейный лакей и почтительно подал письмо от Клавдии Аполлосовны.


Она приглашала его « пожаловать» к ней сегодня, на пять минут, «для необходимых переговоров», в два часа.


Он немного струсил. В последнее время Пьер пропускал уроки.


Он отпустил лакея и, сделав несколько шагов по комнате, подумал: «как это все некстати».


И, однако ему очень захотелось к Клавдии Аполлосовне. Надо было, во что бы то ни стало, быть у ней ровно в два часа. Фаничка рассердится, что он поздно явится, но — что же делать? «Нет, да и не рассердится», — сообразил он и опять зашагал по комнате. Обед и пирог едва ли поспеют раньше четырех, а в четыре уж он непременно будет на хуторе. Пьер успокоился, переоделся, договорил на целый день извозчика и в назначенный срок велел доложить о себе Клавдии Аполлосовне.


Она не вышла к нему, а велела сказать, чтоб он шел прямо к ней, в будуар. Лакей указал ему, куда идти.


В будуаре было темновато от тропической зелени и драпировок, и, среди серых атласных диванчиков с голубой отделкой, кресел, пуфов, козеток, зеркал в фарфоровых ранах, фарфоровых столиков и этажерок Пьер едва разглядел Клавдию Аполлосовну.


Она лежала на кушетке, в блузе мягкого, светлого цвета, с темными бантами, и, сказала, не протягивая ему руки:


— Вы довольны вашим уроком?


Он подумал: «что за прием и что за вопрос?». Клавдия Аполлосовна никогда еще не говорила с ним так высокомерно.


— Д-да… — сказал он.


— Это ведь хороший урок?


— Д-да…


— Надеюсь.


Клавдия Аполлосовна заметила, что он ищет глазами на чем сесть.


— Сядьте, — сказала она.


Она все лежала на кушетке, и в этой позе, свободной и даже красивой, но слишком домашней, сказывалось что-то презрительное, низводящее его на один уровень с вещами, которых ведь никто не стесняется. Пьер первый раз был в будуаре знатной дамы и так взволновался, что не смел поднять на нее глаз; а когда поднял, то встретил ледяной взгляд, от которого сердце его странно забилось.


— Я еду завтра или послезавтра в Биарриц, — начала Клавдия Аполлосовна. — Ученик ваш едет со мной…


Она помахала себе в лицо веером и искоса взглянула на Пьера.


Он заметил этот косой взгляд и сообразил, что Клавдия Аполлосовна готовит ему какой-то сюрприз. Всегда нуждаясь в деньгах, он подумал, что уезжая, она хочет заплатить ему за все лето, может быть, по сентябрь включительно. Но сейчас же подумал: «нет, тут что-то другое»…


— Хотели бы вы удержать за собой урок? — спросила Клавдия Аполлосовна.


— То есть… — промолвил он, робея, и подумал: «так вот что! Неужели ехать за границу?»


— Ну, да, — сказала она, угадав его мысль.


Он вздрогнул. Он вспомнил бал, вальс, взглянул на Клавдию Аполлосовну, и голова его закружилась.


— Надолго?


— До самой глубокой осени…


Клавдия Аполлосовна опять из-за веера посмотрела на него.


— С удовольствием, Клавдия Аполлосовна!


Клавдия Аполлосовна чуть-чуть улыбнулась.


— Вы будете получать по двести рублей в месяц, кроме путевых расходов…


Он покраснел. Разные мысли приходили ему. Перспектива являлась радужная. Надежда мелькнула, что там, за границей, пожалуй, и роман выйдет у него с этой вот неприступной и надменной барыней, на которую и обидеться даже нельзя — так она величественна и так она царственна сегодня. Вспомнил он о Фаничке. Жениться на ней все равно теперь нельзя, а когда еще минет срок траура? Как раз к зиме. До тех пор ведь надо ж ему жить, надо трудиться, зарабатывать деньги. Неужели это преступление?


Между тем молчание, наступившее после слов Клавдии Аполлосовны, длилось минуты две и было прервана ею же. Она сказала, помахивая веером:


— Но это не все…


И опять замолчала. Должно быть, ее стеснял русский язык, потому что, вспомнив разговор с Пьером во время кадрили, она начала по-французски:


— А вы готовы… меня во всем слушаться?


Пьер почтительно поклонился.


— Eh bien, je vais vous mettre a l’epreuve… — произнесла Клавдия Аполлосовна, краснея. Ее злило, что она конфузится, как мещанка, и что молодой человек, конечно, видит ее смущение.


— Подойдите сюда! — сказала она со смехом. — Садитесь!


Она указала ему глазами на кушетку.


Во взгляде ее теперь уже не было холода, а что-то горячее, тревожное. Пьер почувствовал, что сходит с ума. Дрожь пробежала у него по телу. И когда он сел, то зубы его стучали.


— Вы женитесь? — тихо спросила Клавдия Аполлосовна.


— Я хотел…


— На этой… на Фаничке?..


— Да…


— Вы не женитесь на ней!


Он молчал.


— Дайте слово!


Пьер умирал от счастья. Что за Фаничка? Какая Фаничка? Вот тут, сейчас, возле него, дышит гибкий стан красавицы, недоступной, как божество — и этот стан будет покорен ему…


XXI-XXX



Оглавление:I-XXI-XXXXI-XXXXXXI-ХХХIII


Не пропустите:
Иероним Иеронимович Ясинский. Тараканий бунт (повесть)
Иероним Иеронимович Ясинский. Втуненко (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Пожар (очерк)
Иероним Иеронимович Ясинский. Граф (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Гриша Горбачев (рассказ)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru