Кроссворд-кафе Кроссворд-кафе
Главная
Классические кроссворды
Сканворды
Тематические кроссворды
Игры онлайн
Календарь
Биографии
Статьи о людях
Афоризмы
Новости о людях
Библиотека
Отзывы о людях
Историческая мозаика
Наши проекты
Юмор
Энциклопедии и словари
Поиск
Рассылка
Сегодня родились
Угадай кто это!
Реклама
Web-мастерам
Генератор паролей
Шаржи

Самое популярное

Иероним Иеронимович Ясинский. Тараканий бунт


Все авторы -> Иероним Иеронимович Ясинский.

Иероним Иеронимович Ясинский.
Тараканий бунт

Оглавление

XVI-XX


XVI


— Ну, что же, долго ли будем мы на печи лежать? — шамкали старики. — Господь пригревы дает, хлебушка обещает. Мужикам в отхожие промысла надоть. Светлый праздник на дворе. Ну, ребята, ну, дружно! Ну, слезай с печи! Ну, чего там! Ну, раз!


Слезли старики с печи. А солнышко уже греет, уже растаяли снега; только разве где-нибудь в овраге лежит глыба, как холодная стариковская дума, но и она тает. Травка показалась на пригорках. В воздухе столько прозрачности, и деревня Глуповка, которой совсем не было видно зимою, теперь мреет вдали за рекою, и сверкает искорка на глуповской церковке. До Дураковки тоже рукой подать, вон и она, матушка, виднеется. И Болвановка, как на ладони. Ах ты, Господи, ах весенние чудеса! Дождались!


Лежало когда-то большое имение вокруг Дягиловки и обнимало ее кольцом. Одному барину принадлежало оно. Никогда он не бывал у себя в имении, а жил где-то далеко, в чужих краях, на доходы, которые получал из своих деревень. Впрочем, не прижимистый был человек и его бурмистры не больно обижали народ, жил народ, почти как вольный. Не было ни помещичьей усадьбы со старинным садом, ни помещичьей охоты, ни фамильного дворянского склепа. Никогда не видали мужики своего владельца. Единственная память о нем осталась после упразднения крепостного права в этих названиях его деревень — Глуповка, Болвановка, Дураковка, Бестолковка. Сколько раз даже начальство предлагало мужикам переменить названия, но крестьяне просили не переменять — пущай!


Стали зеленеть всходы. Только что подобрался хлеб до последней корочки, ан вон уж Господь посылает. Встал дядя Александр и, размахнувши головой, истово перекрестился на глуповскую церковку.


— Благодать! Ах ты, Господи, ах ты, Боже мой! Перетерпели. А уж и зима была! Дождались! С праздником вас, Вавила!


Кузнец Вавила шел, глаза его метали искры из-под нависших черных бровей. Он протянул дяде Александру черную мускулистую руку, твердую, как железные клещи.


— Живем! — сурово молвил он.


Не успели они потолковать, как смотрят — идет боцманмат с своим шурином.


— Здравствуйте, господа.


— И вам здравствуйте. Благодать! Глуповка-то! Глуповку видать!


— Видать матушку! — отвечали мужики и перекрестились на сверкающую искорку.


— Каково-то ноне хлеб уродит?


— Ежели мочежины не будет да не ударит морозом, да если птица не склюет и жук не съест, ну, точно уродит. Важный хлеб будет.


— Что хлеб! — сказал боцманмат. — Хлеб-то хлебом, а вот сбираться надо в Петербург. Это очень будет сподручнее. Кто, может, и по хлебной части, а я по плотничьей.


Сказал Холодов, а шурин его только бороду свою разгладил и посмотрел вдаль. Из переулка меж избами вышел Федька Безносый. В чем только душа держалась! Рубаха, и прежде рваная, превратилась в клочья, зипун разлезался так, что местами похож был на рогожу. Лицо оплыло вниз, к страшно раздутым челюстям, и рука у него, когда он здоровался, была похожа на подушку. Мужики хотели посмеяться над Безносым, но переглянулись и не тронули его.


— Что, Федя, — с ласковым вздохом начал дядя Александр, — небось, брат, выпить хочется?


— Надоела мне проклятая, — ухмыляясь, сказал Федька Безносый. — Не хочу.


И он махнул своей подушкообразной рукой. Так как ближние щадили его, он сам пошутил над собой. Это развязало языки.


— И как ты уцелел, Федька, Господь тебя ведает! — сказал боцманмат.


— Ан уцелел.


— Не замерз?


— Вот как видишь.


— Землю только даром ты бременишь, Федя, нехорошо так, брат, — наставительно заметил дядя Александр. — Весна, благодать, хлебушка скоро уродит, а ты бы хоть покаялся, лоб-то перекрестил бы. Чай, Бога забыл?


— Для-че забыл? Эх, братцы! Собираюсь и я в отхожий промысел, — червей буду кормить, пора голубчиков попотчивать. Очень уж даже далекий мой промысел! Ха-ха!


— Лоб-то, лоб перекрести, — заметили ему.


Он стоял, покачивая головой, как человек, который знает свои обязанности, и кроме того тоска одолевала его. Среди односельчан не видел он любезного друга своего, Костятина.


Костятин же тут как тут. Благодаря Марье сохраненный полушубок был надет наопашь на его плечах, красная рубаха бросалась в глаза и он был в сапогах, как подобает подрядчику, а на груди его висела цепочка от часов. Немножко подгулял только картуз; всю зиму проспал он на нем и поэтому он сплющился и точно подгорел, как блин. Молча поклонился Костятин и также молча отвечали ему. Своего друга, Федьку Безносого, он не заметил, только слегка скосил глаз в его сторону. Федька между тем стоял, блаженно раскрыв рот, и ждал минуты, когда Костятин признает его. Проникнутый уважением к особе подрядчика и помня, какие дружеские услуги оказывал он ему, он ждал своей очереди. Вера, утраченная им в людей, поддерживалась в нем только Костятином.


— Славно на вольном воздухе, — начал Костятин, одобрительно посмотрел на зеленую травку и плюнул. — Когда я артель держал, то, бывало, как выйдешь, сейчас первым делом папиросу «зефир» закуришь. Нет ли у кого покурить?


— У меня есть, на, покури, — сказал Холодов. — Что ж, у подрядчика табачок вышел?


— Другим делом был занят, — с значительным вздохом сказал Костятин. — Не очень-то раскуришься, когда умом раскидываешь. А кто со мной хочет? — спросил он и зорким взглядом окинул всех присутствующих; кстати, число их увеличилось еще подошедшими мужиками.


— Куда это с тобой, Костятин?


— Кто, говорю, ко мне в артель записаться желает и прямо хотя бы в Вологду иттить? Потому у меня там большой запас инструментов в закладе находится, топоры важные, пилы и долота. Гляньте, ребята, солнышко как пригревает. Неужели ж это мы так без дела будем сидеть на шее у своих баб? А человек я опытный, подрядами занимался, по сту душ народу держал и, может, у меня теперь в голове такая шишка завелась, что я всю деревню облагодетельствую, не в пример Василию Митричу!


— Умный ты мужик, умный, и, кажись, первый ты таракана выдумал?


— Евонная баба выдумала, — послышались голоса. — Он-то умен, она еще умнее.


— А все же Василию Митричу тараканы достались, — с угрюмой насмешливостью сказал кузнец Вавила.


— Василию Митричу я тараканов пропил, это уж мое дело, — величественно возразил Костятин, — и тем наипаче, что от трудов больших усталость я имел и должен был отдохнуть маленько. Ох, и сладко же, братцы, спал я, уж и сны я, братцы, видел! Пуще же всего думой был одной занят. Думу большую я думал и вот с земским начальником поговорю, все вы себя по башке хлопнете, скажете: «ах, догадлив Костятин!»


— Ну, что ты?


— Я удумал машину.


— Каку машину?


Он презрительно оглянул все собрание и тут кстати еще раз заметил Федьку Безносого, смотревшего на него с блаженно раскрытым ртом; еще раз скосил он только глаз в его сторону и не признал.


— Машину, — процедил он сквозь зубы. — Аль сказать? Нет, покелева не сделаю. Как окончу, так и быть, три ведра водки на деревню поставлю. Я добрый. Я вот какой добрый: скажи — ста рублей не пожалею. Василию Митричу наше нижайшее!


— Почтение Василию Митричу!


— Василию Митричу!


Крупичатый, румяный и дородный Василий Митрич подвигался вперед, оскалив клыки и зорко и укоризненно глядя на мужиков.


— Что, ребята, на солнышке выползли погреться?


— В кабаке довольно греться, — заметил дядя Александр.


— Ничего, греются еще, — произнес Василий Митрич.


— Кто ж?


— Яков Косой, Шестипалов и разные. Было бы болото — черти будут. Эх, скоты вы, братцы! — заключил он.


— Пошто ж ты ругаешься? Чем провинились, Василий Митрич, пред твоим степенством?


— Солнцу обрадовались!


— Не взыскивай. Василий Митрич, строго. Сам знаешь, достатки наши слабые, тараканов мы и тех к тебе всех сносили.


— Всех, говоришь, сносили, а вон видишь, по стене ползут, видишь? — со смехом сказал Василий Митрич и жадно сверкнул глазами.


На стене ближайшей избы, в самом деле, ползло несколько тараканов. Надоела, видно, и им жизнь в избах, захотелось тоже взглянуть на солнышко и погреть свои черные полированные спины. Костятин бросился к тараканам, Федька последовал его примеру. Они стали ловить их. Но тараканы были быстроноги, не дались они в руки и убежали. Федька Безносый и Костятин очутились друг против друга лицом к лицу, между тем как издали к ним доносился дружный смех мужиков, которых распотешила эта ловля.


— Так-то, брат Костятин, ты меня и за своего не считаешь, я для тебя собаки хуже.


— Федька, друг любезный, неужли ж это ты!


— Я, брат. Полушубок-то на тебе я опять вижу.


— Полушубок точно у меня.


— Я, Костя, к тебе в артель хочу поступить. Куда я без тебя денусь? Я при тебе должон состоять. Ты подрядчиком будешь, а меня десятником поставишь; может, я еще тогда не пропаду. Вишь, помирать не хочется.


— Ну, ладно.


— Костя, друг любезный, полушубок-то на тебе еще важный.


— А тебе, Федя, небось, холодно было зиму-то?


Федька махнул рукой.


— Что уж и говорить! Опадать стал маленько сегодня, а то горой раздуло. Думаю: в избу-то вошел, а из избы не выйду. Лежу и соображаю, как меня это выпирать будут, словно пузырь. Ну, тепло стало. Уж очень тепло, Костя, жарит, ах! И как это ты можешь в полушубке? Теплынь. А Марьи боишься?


— Я? Марьи боюсь? — удивился подрядчик. — С чего тебе это пришло?


— Выпили бы, Костя. Пойдем, я тебя угощу.


— Не надо.


— Пойдем, пойдем.


— Не хотца.


— Пойдем, я зипун заложу. Срамить я тебя не стану, я за избами, а ты прямо, а уж у кабака сустретимся. Ничаво, ничаво.


Федька Безносый юркнул в переулок и исчез, а Костятин-плотник вернулся к кучке односельчан, поюлил перед Василием Митричем, поговорил еще о широких замыслах своих и, оглянувшись назад, туда, где стояла его изба, стал медленно отдаляться от компании, глядя по сторонам и любуясь на травку. Долго он так шел и любовался с сосредоточенно-задумчивым, серьезным лицом человека, у которого на душе много-много. Его тянуло вперед, но шел он тем не менее с застенчивой медлительностью, ударял каблуком одной ноги по носку другой, что-то насвистывал, нагнулся и погладил тощую собаку, лежавшую на улице, и, только завидев кабак этак на расстоянии шагов пятидесяти, почувствовал, что не в состоянии уже бороться с собой, наддал шагу и вбежал в кабак. Федька Безносый уныло ожидал его.


— Наливать? — спросила свояченица Василия Митрича.


— Костя, зипуна-то мово не возьмет… не возьмет Василий Митрич! — полушепотом заговорил Федька.


— Наливайте, наливайте, — благословил Костятин и на землистом лице его заиграл слабой тенью румянец удовольствия.


Он улыбнулся Федьке, Федька ему. Такие были добрые, детские глаза у Федьки, белые, на выкате, с маленькими серыми зрачками.


— Костя!


— Федя!


Они опрокинули по стаканчику, по другому, по третьему.


Поздно вечером, когда солнце уже зашло и мочежинки на улице покрылись ледяной корочкой, друзья шли по деревне, обнявшись. Похожий на рогожу зипун Федьки прикрывал их обоих, как общий плащ приязни. Песня их свободно лилась в весеннем воздухе, но неизвестно, что они пели, потому что песня была без слов.


XVII


На другой день прибежала к тетке Акулине тетка Марья.


— Здравствуйте вам, с весною вас! Ну что, как печка ваша?


— Ничего печка, благодарствуйте. Хорошая печка.


— А и у нас печка! Печка долгая, семейственная. Костятин спал всю зиму и еще не выспался. Вчера спросонок с Федькой Безносым полушубок потерял.


— Уж чего потерял! — уныло сказала тетка Акулина и покачала головой.


— Бесстыжие мужики, — заявила Марья. — До сих пор дрыхнет. Как бы только не спекся. У Тарасихи мужик спекся, как лещ, — весь пузырями взялся.


— Федьку Безносого, говорят, тоже распузырило.


— Его от водки. Ничто его не берет, дьявола!


Марья вздохнула, хотела похвастать чем-то перед соседкой, не выдержала и заплакала.


— Что с тобою, тетка?


— Не сладко мне, Акулинушка, жить на свете. Ох, и не сладко мне жить, — повторила она, подбирая губами катившиеся по лицу слезы. — Полушубок-то они пропили, — сообщила она. — Пропили, подлецы. Во что пили! Мужик у меня он хороший, а слабый, доверчивый. Пустая голова, он за водку детей отдаст. Машину самосек удумал, говорит, большие деньги будут. А что в их толку, в больших деньгах? Василию Митричу все перейдет. Уж разве на тараканах не нажить? А он, поди, сколько мешков собрал. Уж фершал, говорят, и покупать отказывался, но он его контрактом снудил. Обстоятельный мужик все может… Бают, он на лекарство идет, а не в еду.


— Василий Митрич?


— Таракан!


— Господи Иисусе Христе!


— Всяк правду знает, да не всяк правду бает. Но только нет, любезная моя, точно что балабонили — в губернскую аптеку его представляют за печатью и с удостоверением, из какой деревни. А потом толкут и от водянки дают.


— Ишь ты, дошли! — воскликнула Акулина. — Не едят, говоришь? Слава Святителям! Точно, кто же станет есть погань такую.


— Ах, Акулинушка, родная моя, посоветуй мне, как быть мне, что делать! — воскликнула Марья печально.


Хотела рассказать свое горе, но глянула Марья из окна и выбежала на улицу. Держа на левой руке зипун, подвигался дягиловский пьяница и, верно, при взгляде на него можно было сказать: уж и распузырило тебя, брат. Марья напустилась на Федьку.


— Да как же не стыдно тебе, пустая голова твоя, бесстыжий ты, негодный! Чего связался ты иттить за Костятином, почто подвел его полушубок пропить? Глаз бы твоих не видала, поганый! Умирать надо, а ты пьешь. Куда? Не смей ты к Костятину иттить. Осмелься только, я тебя в лоск изобью, вдрызг осрамлю. Назад, говорят тебе!


— Марья, соседочка, пригожая моя, будьте надежны насчет полушубка, не украдут. Василий Митрич устережет… Сердитая моя…


Тут он любезно протянул руку к спине Марьи. Но обиделась она и, побелев от гнева, закричала:


— Ты же полушубок пропил, мужа моего дураком сделал, да еще смеешь… Да кто я тебе, пьяница… Как бревно наводопился! Назад, паршивенький!


Высок был ростом Федька Безносый. Не пей он — был бы красою деревни: плечи широкие, ноги цыбастые. Подскочила Марья и мазнула его по лицу. Он беспомощно посмотрел на нее своими детскими глазами и улыбнулся.


— Не прыгай, Марьюшка. Не для себя же я шел за Костятином, а как брат родной. На зипун выпили бы с похмелья. Он лежит на печке, в нутре болит, за сердце сосет. Ах ты, Боже мой, — сквозь слезы заговорил Федька Безносый, — пожалеть надоть человека, друга сердечного успокоить, язву залить.


— Выпорют вас при волости, будете знать.


— Не резонт. Нам немного. Два гривенника. Пропади я — отдам. Я к Косте в артель поступлю. В артель к Костятину поступаю, десятником буду.


Опять не стерпела Марья. Что может быть обиднее глупых речей? Толкнула она Федьку Безносого, так что он даже покачнулся. Давно уж нетверд был на ногах парень. Подобно шару, имел он склонность соприкасаться с землею всеми точками своей поверхности. Так и теперь пошатнулся он, упал и долго барахтался посреди улицы.


А Марья побежала домой. Желая удостовериться, дома ли Костятин, она забралась на полати и заглянула на печь. Костятин лежал на спине, судорожно зажав в руке часы с цепочкою. Попробовал Марья потянуть к себе часы, не могла, приложила она руку к сердцу мужика — бьется, жив еще.


— Ох, Костятин, Костятин! — заголосила она с упреком и душевной болью, припадая к его коленям.


— Марьюшка, — томно проговорил Костятин, млея от этой ласки и жениных слез в полузабытье, — сердешная жана моя — Марьюшка… Хошь соленого огурчика?.. Озьми…


XVIII


Между тем как барахтался на улице Федька Безносый и не мог сразу встать, потому что не в состоянии был догадаться, где у него голова, где-то вдали, за Дягиловкой, с той стороны, где Болвановка, зазвенел колокольчик, сначала серебряным шелестом, сладко замиравшим в ушах, будто пчела проснулась и за взяткой в поле летит, а потом все громче и громче, победно разливаясь и сердито плача над деревней. Это ехал земский начальник Караулов. Тройка несла его по дороге; пристяжные извивались, как пьявки, а коренная летела, вытянувшись в струнку.


На Мордар Мордаровиче были еноты и шапка с синим околышем. Меж пальцев держал он курьезный янтарный мундштук, который давно уж обращал на себя внимание дягиловцев и они, при случае, стращали им малых ребят: зверь, не зверь, а дракон с широко раскрытой пастью сверкал глазами и изрыгал клубы дыма закопченным и румяным рылом. Усы, как два енота — такие они были большие — сливались с меховым воротником шубы земского начальника и из глубоко запавших глаз его из-под козырька, казалось, падали на дягиловцев молнии.


— Я здесь-здесь-здесь-здесь! — кричал колокольчик, — рыдал, трясся — рассыпался у самых ушей дягиловских мужиков.


— Земский начальник! Земский начальник! — по всей деревне стали раздаваться голоса.


И волостной писарь еще не видел даже тройки, а уж застегнул пиджак на все пуговицы; и фельдшер, сидевший на конце деревни среди банок, наполненных тараканами, почувствовал себя беспокойно и поднес руку к тому месту, где следовало быть галстуку; и Василий Митрич крякнул и озабоченно выглянул в окно. Не было причины ему бояться земского начальника и застраховал он себя от его гнева и его печали, а сердце екнуло у предприимчивого деревенского кулака.


— Дам-дам-дам-дам-дам… — ревел и пел колокольчик. — Бим-бам, бим-бам! Тссс!.. Стой!-ой!-ой!


— Это что за человек? — спросил земский начальник и указал дымящимся драконом на Федьку Безносого, все еще не решившего, где у него голова и которой стороной надо вставать.


Сотский с бляхой выбежал из своей избы и, держа шапку в обеих руках, как питерский лихач, отрапортовал:


— Не извольте беспокоиться, ваше высокородие: пьянственный человек.


— То-то я вижу, но кто он? А ты, как же допускаешь такое безобразие?


— Это Федька Безносый, ваше высокородие. У него изба есть. Мужик был хороший.


— Помоги ему встать.


Сотский ударил слегка Федьку по голове носком сапога.


— Ах, — догадался Федька, — вот где голова! — и встал на ноги.


— На тебя страшно взглянуть, — сказал земский начальник. — Да ты образ Божий и подобие потерял. Где твой образ?


Федька нашел на себе тельный крест и, улыбаясь, показал.


— Значит, Бога еще не забыл? — проговорил земский начальник. Гнев его прошел и он не мог сердиться: таких детских, смешных и добрых глаз он никогда не видал. — Тебя раздуло, — продолжал он. — Эх ты, несчастный! А еще хозяин. И носа у тебя нет.


— Вишь ты, ваше высокоблагородие, отщемило. Кончик-то отрезало… Ничаво, ваше высокоблагородие, об том не беспокойтесь. Жена меня любит.


— Ты солен от водки. Смотри, у тебя водянка,


— Водянка, она самая! — радостно сказал Федька. — Фершал верно говорил. Кабы ты чистый спирт потреблял — сгорел бы, а пополам с водою — ничего! Вылечить тебя то-ись нельзя!


— Сотский, — строго сказал земский начальник, — возьми его и отведи к фельдшеру. Чтоб он не шлялся по кабакам. Этак где-нибудь и душу Богу отдаст. Скажи фельдшеру, что я приказал, пусть он тараканами покормит. Это помогает. Тараканами его покормить, тараканами!


У Федьки лицо вытянулось. Земский начальник сел в экипаж и, заметив, что слова его производят действие, продолжал, грозя драконом:


— Порцию ему тараканов! Будешь ты пьянствовать! Тараканами его угостить! Динь-динь-динь-динь, бам-бам-бам! Тараканами, тараканами, тараканами!..


Федька стоял рядом с сотским, который держал его за руку, и слова начальника сливались у него с звуками колокольчика, полными грозного смысла.


— Тараканами, тараканами, тараканами его, тараканами!


— Шут его побери, как он истово выговаривает! Эх, дядя Афанасий, смилосердуйся надо мной! За что ж меня тараканами? Я этакой погани отродясь не ел и есть не намерен. Брось ты меня, дядя Афанасий, не веди ты меня к фершалу. Возьми зипун, последнюю одежу мою, а оставь меня. Ой, не подходи ты, дядя Афанасий, не бери ты меня за локоть — неровен час, взбешусь я, как пес, искусаю тебя, потому что сердце мне сместил земский начальник. На кой ляд я ему?


— Тараканами, тараканами, тараканами! — заливался издали колокольчик.


Федька стал вырываться от сотского, а тот оправдывался:


— Федька, видишь ты… ведь не могу ж я ослушаться его. Как не понимаешь ты того, друг любезный, что должон я приказ сполнять. Иди честью, не бойся, их высокородие лучше знает, что кому надо. Мы о себе не думаем, а он, брат, о нас беспокоится. Мы вот здесь, как зверье смрадное, живем, а он, батюшка, орлом, вишь ты, летает: там в темечко клюнет, здесь хватит — ан и порядок. Пойдем, пойдем, не супротивься!


— Дядюшка Афанасий, родной!


— Хуже будет, десятского на помощь покличу.


Дядя Афанасий был человек хилый, без передних зубов, которые потерял на службе отечеству, и с красным носом, свидетельствовавшим, что и ему со временем могло быть прописано сердобольным начальством такое же лекарство, как Федьке Безносому. Когда он облапил пациента земского начальника, тот вдруг наклонил голову, ударил его в грудь, далеко отшвырнул от себя и с криком, побежал домой. Кто встречал его на пути, тот сторонился в страхе, потому что всем ясно стало, что Федька сбесился. «Ах, болезный!» — говорили односельчане. Федька бежал и, очутившись в своей избе, упал на пол и стал хрипло реветь.


Жена, тетка Ульяна, наклонилась к нему и спросила:


— Что, Федя, опохмелился бы ты?


Но он ревел, бил руками и ногами по земле. Наконец Ульяна разобрала:


— Заступитесь за меня, поведут меня сейчас к фершалу. Жена, не пускай, не выдавай мужа твоего. Нет, братцы, я еще не пропащий человек. Пожалейте меня. Пожалейте же меня убогого, пожалейте хоть вы, таракашечки!


Он протянул руки к тараканам, которые собрались под печью. Они в самом деле точно слушали причитания Федьки Безносого, замерев в неподвижных позах, осев на задние ножки и выставив вперед напряженно чуткие усы.


— Можно ли допустить, чтобы христианин таракана ел?.. Не верьте, таракашечки любезные, нельзя этого приказать. Душу нельзя погубить. Выпори меня, но души не губи… Таракашечки, заступитесь за меня! — обливаясь слезами и рыдая, голосил Федька Безносый.


Жена его давно привыкла к самым странным объяснениям с своим вечно пьяным супругом, знала она и тайную причину его горя: Федька очень дорожил своим носом и она понимала, что можно пить, если потеряешь такое украшение. Но еще ни разу не была она свидетельницею этих жалоб и этих слез. Ужасом повеяло на нее. Она стала метаться по избе, как угорелая, и стало ей казаться, что творится с Федькой что-то неладное. Глаза его страшно раскрылись, а зрачки стали совсем маленькие. Что это за белые глаза такие? Страшно в избе, Господи Боже мой! Под печью тем временем все шевелились да шевелились тараканы. Густым, сплошным стадом собирались они, прислушиваясь усами к речам Федьки и чем непонятнее были эти речи для тетки Ульяны, тем вразумительнее они были для тараканов. Вероятнее всего, что в этот момент они прониклись, наконец, сознанием, что необходимо уйти из Дягиловки и, таким образом, не вводить дягиловцев в искушение. Глядя, как Федька щелкает на них зубами, они по временам скрещивали усы друг с другом — они клялись, конечно, что этого никогда не случится и что остатки великого тараканьего племени, населявшего Дягиловку, не будут истреблены в конец.


Светлели и белели глаза Федьки, а в избе становилось темнее. Тараканов все прибывало. Мрачные полки их двинулись по обеим сторонам Федьки, и он слышал, как они ползли по его рукам, раскинутым на полу. Он кричал, хрипел. Кровь хлынула из его горда, смешанная с пеной. Заголосила Ульяна, окончательно потеряв голову. Тараканы шли. С страшным шелестом двигались они куда-то вон из избы, ища выхода из щелей, ползя по стеклам маленьких окон и гася свет весеннего дня.


— Таракашечки, заступитесь вы за меня, — в бреду шептал Федька и слова его превращались в пузыри и смешивались с кровью, лившейся из его рта.


Некоторое время тараканы обегали Федьку, но когда их умножилось и тесно стало в избе, они стали взбираться на его грудь, на шею, поползли по губам, по щекам.


— Таракашечки, таракашечки, — шептал Федька, и все булькала кровь, ручейками выбегая из-под его белых зубов.


Уж он ничего не видел, кроме двигающихся в сумраке, шестиногих, усатых силуэтов, которые разрастались. Это были какие-то громадные тараканы, порожденные его воображением или явившиеся из четвертого измерения, о котором он, впрочем, не имел ни малейшего представления.


— Заступитесь, заступитесь, таракашечки. Только по глазам не ступайте.


Но тараканы двигались с неумолимой стремительностью вперед и уже перестали выбирать место. Вскоре лапки их коснулись зрачков Федькиных глаз.


Как раз в это время вошел сотский с десятским, чтобы взять Федьку и отвести к фельдшеру. Но Федька лежал с спокойной улыбкой на полу и когда сотский наклонился над ним, мертвец, казалось, лукаво улыбаясь, спрашивал:


— А что взял, брат?


Сотский отшатнулся, перекрестился, постоял у порога, посмотрел на десятского, на голосившую Ульяну, на тараканов, которые ползали по стенам и бегали по печке в необыкновенной тревоге, и произнес шепотом, обращаясь к десятскому:


— Как бы нам только в ответе не быть, что опоздали, царствие ему небесное.


XIX


— Дзелень — дзелень — динь! Угу-гу, угу-гу!..


Господин Караулов не принадлежал к тем земским начальникам, которых обличали в либеральных газетах и не давали им дыхнуть, травя их, как голодных волков травят на облавах. Напротив, он составлял исключение. Его ставили в пример другим земским начальникам и говорили: «Вот этот на месте. Мы хотели бы, чтобы все земские начальники похожи были на господина Караулова. Господин Караулов принадлежит к тем немногим светлым личностям, которые проникнуты сознанием необходимости служения интересам народа, и он понимает эти интересы широко и глубоко. Еще в прошлом году при его содействии была открыта в деревне Дураковке двухклассная школа. В деревне Болвановке после продолжительной борьбы с местным невежеством он уговорил крестьян самим завести у себя общественный кабак и на выручаемые деньги поддерживать библиотеку-читальню, которая таким образом являлась бы противовесом кабаку, причем с одной стороны крестьяне пили бы свое собственное вино, а с другой отучались бы от пьянства. Восхваляли также господина Караулова за его гуманное обращение с мужиками, потому что в то время, как его товарищ и сосед по земскому участку то и дело предпочитал смотреть мужикам в спины, Караулов был гуманный, мягкий и просвещенный начальник и он приехал в Дягиловку, чтобы поговорить о школе.


— Бим-бам, дзелень — дзелень, дзелень — дзелень! Сход — сход — сход — сход!


Выскочил волостной писарь сам не свой и, стал низко кланяться, сбегая по ступенькам волостного правления. Застегивая на ходу кафтан, прибежал волостной старшина без шапки. Десятские и дядя Александр и разные сельские урядники разбежались по селу понукать народ. Сход был объявлен еще на той неделе, да все надеялись, что авось передумает земский начальник или что-нибудь помешает ему. Нет, принесла нелегкая! Никогда волостной писарь не унижался до черной работы, а тут снял с себя сапог, ударил им по голове сторожа и раздул самовар, на ходу надел сапог и вбежал к господину Караулову с сияющим и угодливым лицом.


— Сею секунд, ваше высокородие.


— Послушайте… Как тебя? Да, тот… Иван… Нет. Увар. Тебя Уваром зовут? Так вот что, Увар: скажи мне, как же народ, приготовлен? Есть настроение? Как, ты не замечал?


— Настроение такое, чтоб угодить вашему высокородию. Какое же может быть другое настроение, ваше высокородие!


— Меня любит народ, да?


— Как же не обожать такого начальника, с позволения сказать отца родного?


— А чай, говоришь, скоро будет?


— А чай, ваше высокородие, можно сказать, мументально.


Прибежал Увар Иванович на черную половину волостного правления, снял сапог, опять свирепо ударил по голове сторожа каблуком, раздул самолично самовар и так далее. Он проделал это несколько раз, пока, наконец, незатейливая машина не закипела и обливаясь горючими слезами, не была подана в комнату, где сидел, земский начальник и курил из своего дракона.


— Послушай, кажется, собираются? — с улыбкой сказал он писарю.


— Как же они смеют не собираться, ваше высокородие?


— А вот волостной старшина объявил, что может быть, я и не встречу сочувствия.


— Что волостной старшина, ваше высокородие! Смею так выразиться — идиот. Сами изволите видеть. Только значит, что я себя не щажу, истинной преданностью руководил, одним словом, так сказать, ваше высокородие, живота не щажу. Взгляните вокруг, ваше высокородие — хамлуи и ни одного интеллигентного лица.


— Как ты выразился? Хамлуи? Соединение хамов и халуев — во всяком случае, оригинально, — сказал земский начальник. — Да, да, что касается старшины, то, пожалуй, ты прав. А себя ты чересчур расхваливаешь, но я все-таки доволен. Вот, вот, собираются! — вскричал земский начальник и потер руки.


Он сел к столику пить чай, а Увар Иванович наливал и подавал стаканы. Он знал вкусы начальника. Было раздобыто деревенское масло, сливки, появилось полбутылки самого лучшего рома. Кроме того, в доме волостного писаря жарилась уже утка, которую предполагалось начинить яблоками. Обо всех этих подробностях в летописях деревни Дягиловки сохранились указания, благодаря тому, что Увар Иванович вписал счет издержек, понесенных волостью на угощение господина Караулова, в особую книгу и когда впоследствии господин Караулов пал, разочаровав либеральные газеты, то корреспонденты перепечатали дягиловскую книгу живота и что-то месяца два подряд можно было, взяв любую газету в руки ради той или другой надобности, увидеть следующие строки: «Оказывается, что господин Караулов в особенности любил уток, начиненных яблоками. Любопытный счет сохранился в книгах дягиловского волостного правления. 13-го октября господин земский начальник Караулов скушали одну утку с пятью яблоками — 1 рубль 10 копеек, выпили полбутылки рому лучшего — 1 рубль 75 копеек, потребили десяток яиц из-под курицы — 20 копеек, масла сливочного полфунта — 30 копеек, одеколоном опрыскивали себя после схода — 8 гривен, дали сторожу на чай — 10 копеек. 15-го января куплена для господина земского начальника утка и десяток яблок — 1 рубль 50 копеек, изволили употребить одеколону на 6 гривен, баранков скушали и роздали ребятам на 70 копеек. 12-го апреля опрыскивались одеколоном — 1 рубль, полбутылки рому лучшего рубль 75 копеек, утка с яблоками — 2 рубли, а также сливки, масло, яйца и белый хлеб — рубль и проч. и проч.


Все проходит и естественно, что прошло величие земского начальника Караулова. В Дягиловке он перестал есть уток, начиненных яблоками. В интересах правды и восстановления несправедливо поруганной чести господина Караулова, я должен отметить, что мрачный корреспондент, предавший гласности вышеупомянутую книгу живота, умолчал о том, что дягиловские счета были своевременно погашаемы и затем еще раз вторично погашены господином Карауловым. Но не о прошлом господина Караулова веду я речь. Мне хочется успеть набросать наиболее интересные стороны дягиловской жизни. Я боюсь, что набегут тучи, поднимется туман и то видение, которое рисуется мне теперь перед моим умственным взором, померкнет и новые образы займут его место. Может быть, это будут изящные образы, ничего общего не имеющие с косматыми представителями русской северной деревни, с их жалкими бабами, с их начальством, с их мироедами, с их невежеством, с их глупостью, с их дикостью, с их пьянством, с их умными тараканами. А все же жаль было бы не занести в свой альбом дягиловских картинок. К тому же, я обещал докончить этот рассказ и, если вам еще не стало скучно, прошу вас «выйтить» мысленно вместе со мной на крыльцо волостного правления.


Земский начальник уже произнес два слова:


— Здравствуйте, господа.


Он именно сказал: господа. Но мужики были убеждены в том, что они не господа, и в то время, как земский начальник не снял своей фуражки, они обнажили головы и низко поклонились — те, которые стояли ближе, до самой земли.


— С тех пор, как Петр Великий прорубил окно…


На эту тему была сказана господином Карауловым речь дягиловскому народу. Сход был большой. Вдали стояли старики, опираясь на палки, которые доходили до их белых бород. С некоторых пор крикунов совсем не было на сходах; по крайней мере, они не заявляли о себе в присутствии господина Караулова. Едва он раскрыл рот, как улыбка удовольствия и, можно сказать, счастья озарила лица дягиловцев. Каждое слово они глотали, близко принимали к сердцу и на глазах у начальства усердно переваривали его и усваивали: он несколько раз протягивал руку к волостному писарю, который лил ему на ладонь одеколон. Растерев духи, земский начальник подносил ладонь к носу и смачивал ими свои еноты. До крестьян долетали такие выражения, как «цивилизация», «просвещенные взгляды», «выводы современной пауки», «точки зрения», «школьное дело», «с утки по десяти копеек, с курицы по пяти, с мальчика по тридцати, с девочки по пятнадцати».


— Ну что же, согласны? — спросил господин Караулов в заключение.


Народ, приятно улыбаясь, безмолвствовал. Старики, которые были помудрее, стали чесать затылки. Первый план опустил глаза в землю.


— Ну кто из вас умнее пусть поговорит, выберите кого. Неужели нет сочувствующих?


Мужики стали подталкивать друг друга.


— Не бойтесь меня. Я вас люблю, надеюсь, что и вы мне отвечаете тем же чувством. Должна быть и взаимная связь и взаимное понимание. Да ну же, что с вами терять время и терпение, неужто онемели? Экий народ, право, болван, болван как есть! Ты что ли хочешь говорить! — обратился земский начальник к Костятину, который отделился от толпы и вышел на никем не занятую площадку перед крыльцом, размахивая своей блинообразной шапкой. — Откуда ты сорвался? — обратился к нему начальник. — Где ты валялся? Ты весь в пакле. Пьяница, должно быть. Есть у тебя двор? Хозяин ты?


— Хозяин, хозяин, — послышались голоса.


Костятин вынул из жилетного кармана часы и посмотрел, на них.


— Ваше высокородие, — начал он и пристально глядел на них, хотя они не шли, — я осмеливаюсь, позвольте мне… Прошу выслушать меня, как я действительно был подрядчиком и у меня народу было под командой по пятисот человек — по плотничьим работам я, ваше высокородие — и есть у меня соображение. Я так полагаю, ваше высокородие, что без принуждения не обойдется. Мы темный народ, ваше высокородие.


— Темный, темный, — послышалось со всех сторон; все обрадовались, что Костятин заговорил, по-видимому, дело.


— Без порки никак не обойдется, ваше высокородие, — ободренный всеобщим сочувствием сказал Костятин, отставляя ногу и размахивая картузом. — Давно я занимался, ваше высокородие, самосеком. Машину я удумал на манер точила, что если, например, один вертит, а другой счет ведет, то третий отвечает. И этаким, манером всю волость пересечь можно, просто и благородно, то есть, ни малейшего тебе зазору, то есть, скажи — сраму не будет. И не токма что десять копеек с утки или пять с курицы, а у кого рубль найдется — и тот принесут. Ежели теперь с такой машиной по деревням поехать, много можно пользы сделать. Дозвольте подряд снять, ваше высокородие, на машину самосек моего изобретения, — сказал он и низко поклонился.


— Поди сюда, любезный, — тихо сказал земский начальник, — поди сюда.


Костятин ступил несколько шагов вперед.


— Сюда, сюда поди, на крылечко. Ты что ж это, шутки шутить вздумал? — грозно заговорил он. — Ты о чем же это начал? — заревел земский начальник. — Да как же ты смел! — рыкнул он. — Тебе разве неизвестно, что я против телесных наказаний? Вас, подлецов, не дерут, так вы плачете, машину выдумываете, самосеки, самодралы!


Народ загалдел. Стали хохотать. Костятин быстро ступил шаг назад и упал с крыльца навзничь на землю. Крик поднялся, все бросились к Костятину. Земский начальник никогда не видел народа в таком возбужденном состоянии. Через некоторое время только он сообразил, что это был подъем доброго и веселого чувства.


— Негодяи, так вот как они встречают заботы об их благе. Хорошо, я покажу вам. Молчать! — закричал он, собравшись с духом. — По местам!


Его послушались. Костятин, между тем, встал на ноги. Толпа продолжала смеяться. Земский начальник успокоился.


— Зачем вы выпускаете говорить человека, который вас позорит? — обратился он с новой речью к дягиловцам. — Как не стыдно вам, братцы. Я думал, что и вы с ним заодно. Да еще бабушка на двое сказала, может и в самом деле вы… Ух вы, тупорылые, невежды вы, дикари! Горло надрываешь тут, ночей не спишь, в распутицу ездишь. Что ж, неужели вам школы не надо?


— Не надо, не надо, — послышались голоса. — Зачем нам школа, и так проживем. Без школы проживем, ваше высокородие. Что толку — в Дураковке есть школа, в Болвановке есть школа, а сколько зато у них недоимок.


— Да ведь вам за это льготы будут по воинской повинности.


— Одним будут, другим не будут — обидно как-то, ваше высокородие. Нет, уж пущай так по-старинному, по-хорошему. Нам окна, ваше высокородие, не надоть, мы без окна, ваше высокородие.


— Молчать! Бунтовать? Да поймите же, братцы, — мягче начал начальник и опять стал долго и горячо говорить в пользу просвещения. — Меня пожалейте, — заключил он, — себя не щажу, все убеждаю вас. Ведь не моя выгода, ваша. Черти, не народ, — сказал он, махнув рукой, и ушел в правление чай пить.


Волостной писарь объявил, чтоб никто не смел уходить. Было уже около двух часов. Солнце порядком припекало. Последние глыбы снега, если где они были, растаяли.


Прошло с полчаса. В народе продолжали посмеиваться над Костятином, но он уже оправился и вел себя, как всегда, полный уверенности в своих духовных силах и преимуществах.


— Мне что? — огрызался он. — Я в другую волость пойду, найду. Не я буду, если подряд не возьму. Эх, такое дело! Живое, только бери! Будут охотники и очень даже. Еще придете к Костятину, да поклонитесь.


— Костятин, а слыхал ты, что Федька помер? — сказал ему Афанасий.


— Вре?


— Ей-ей. Я только что от его. Лежит голубчик!


«Какой это Федька?» — хотел спросить Костятин, но заныло сердце у него и отпросился он у Афанасия пустить его взглянуть на друга.


XX


Показалась вдали тележка. Тощая старая белая кляча с огромными глазами на выкате и с обдерганным желтым хвостом, брыкаясь, везла дьячка, на котором была рыжая ряса, широкополая истрепанная шляпа и мужицкие сапоги. Сердито остановил он лошадь, не ответил на поклоны мужиков и с испуганным видом стал взбираться, спотыкаясь, по ступенькам крылечка. Земский начальник увидел его из окна и вышел. Дьячок снял свою шляпу.


— Что скажете? — спросил земский начальник.


Дьячок с тем и приехал, чтобы сказать. Торопливо прервав земского начальника, он обернулся лицом к народу и прокричал:


— Тараканы ползут!


Впечатление этого краткого известия было потрясающее. Господин Караулов отшатнулся в испуге и ему прежде всего пришло в голову, что почтенный дьячок помешался. А народ, не сдерживаемый никакими сельскими урядниками, которые сами присоединились к нему, бросился бежать в рассыпную в паническом страхе. Дьячок же закричал с крыльца вслед им:


— В Дураковку ползут! — и, забыв проститься с господином Карауловым, сел поскорее в тележку и стал бешено погонять своего одра.


Он что-то оборачивался и кричал земскому начальнику в извинительном духе, но тот одиноко стоял на крыльце и ничего не понимал, протирая глаза.


— Что я, где я? Что со мною? Я не сплю? — спрашивал он у волостного писаря, но, оглянувшись, он увидел, что и волостного писаря не было. Сторож тоже убежал.


Он подозвал кучера, сел в экипаж и велел ехать в Дураковку.


— Зелен-зелен! Бим-бам! Ух! За тараканами, за тараканами, за тараканами!


XVI-XX



Оглавление:Пролог-I-VVI-XXI-XVXVI-XXXXI-Эпилог


Не пропустите:
Иероним Иеронимович Ясинский. Втуненко (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Пожар (очерк)
Иероним Иеронимович Ясинский. Граф (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Гриша Горбачев (рассказ)
Иероним Иеронимович Ясинский. Дети (рассказ)


Ссылка на эту страницу:

 ©Кроссворд-Кафе
2002-2024
dilet@narod.ru